В те бесконечно тянувшиеся времена, когда Корделия так полно властвовала надо мной, у меня была привычка отколупывать кожу со ступней. Я занималась этим по ночам, когда мне полагалось спать. Ступни были прохладные и слегка влажные, как кожица гриба. Я начинала с больших пальцев. Подтягивала ступню к лицу и прокусывала начальную дырочку там, где кожа толще всего – у основания большого пальца, с внешней стороны. Потом ногтями рук – ногти я никогда не обгрызала, какой смысл обгрызать то, чему не больно, – я начинала сдирать кожу узкими полосками. То же повторяла с большим пальцем другой ноги, потом с каждой пяткой по очереди. Я сдирала кожу ровно на такую глубину, чтобы пошла кровь. Никто кроме меня никогда не видел моих ступней, поэтому никто не знал, чем я занимаюсь. По утрам я натягивала носки на ободранные ноги. Ходить было больно, но можно. Когда была боль, было что-то определенное, насущное, о чем я могла думать. За что я могла держаться. Еще я жевала пряди своих волос, так что в любой момент хотя бы одна прядь была мокрой и заостренной. Я обрывала зубами заусенцы на ногтях, оставляя пятна обнаженной, мокнущей плоти – они твердели, превращались в струпья и отшелушивались. В ванне или в тазу для мытья посуды мои руки выглядели как обгрызенные, словно над ними поработали мыши. Все это я проделывала постоянно, даже не замечая. А вот ступни – это было сознательно.
Помню, когда родились девочки – сначала одна, потом другая – я начала думать, что мне следовало бы иметь сыновей, а не дочерей. Я думала, что дочери мне не по плечу, что я не знаю, как они устроены. Наверно, я боялась, что возненавижу их. С сыновьями я бы знала, что делать: мы бы ловили лягушек, удили рыбу, играли в войну, возились в грязи. Я научила бы их защищаться и объяснила бы, от кого именно. Но мир сыновей изменился: теперь гораздо вероятней увидеть мальчика с таким вот растерянным лицом. Будто ночной зверек случайно попал под солнечный свет и ослеп. «Умей постоять за себя как мужчина», – говорила бы я. И при этом сама стояла бы на зыбкой почве.
Что же касается девочек, во всяком случае – моих дочерей, они, похоже, родились с каким-то защитным покрытием, каким-то иммунитетом, которого не хватало мне. Они смотрят прямо в глаза – ровным, оценивающим взглядом. Они сидят за столом на кухне и своей ясностью пропитывают воздух вокруг. Они душевно здоровы – во всяком случае, мне хочется так думать. Это благодать, которая меня спасает. Дочери изумляют меня. Всегда изумляли. Когда они были маленькие, я чувствовала, что должна скрывать от них определенные черты своей собственной личности, свой страх, самые неприятные стороны своих браков, дни пустоты. Я не хотела ничего передать дочерям – ничего из того, что им повредило бы. В такие минуты я лежала на полу в темноте, задернув занавески и закрыв дверь. «У мамочки болит голова, – говорила я. – Мамочка работает». Но им, кажется, не нужна была такая защита, они всё видели, смотрели на вещи прямо, принимали всё как есть. «Мама там, в комнате. Она лежит на полу. Завтра она поправится», – я слышала, как Сара сказала это Анне, когда одной было десять, а другой четыре. И я поправилась. Они верили в меня, как верят, что завтра взойдет солнце и что убывающая луна потом начнет возрастать, и эта вера меня поддерживала. Должно быть, именно благодаря такой вере Бог продолжает существовать.
Кто знает, что будут дочери думать обо мне потом? Кто знает, что они уже сейчас обо мне думают? Мне хотелось бы видеть в них счастливое завершение своей истории. Но, конечно, для самих девочек они – вовсе не завершение.
Кто-то подходит ко мне сзади, и вдруг раздается голос, словно из пустоты:
– Вам чем-нибудь помочь?
Я вздрагиваю. Это продавщица, на этот раз не молодая. Немолодая. Тут я расстраиваюсь: до меня доходит, что она моя ровесница. Моя и Корделии.
Я стою среди платьев в шотландскую клетку, щупая рукав. Одному Богу известно, сколько я так простояла. Не говорила ли я вслух? Горло перехватило, ноги болят. Но что бы ни сулила мне судьба, я не собираюсь съезжать с катушек среди платьев для девочек в универмаге Симпсона.
– Продуктовый отдел, – говорю я.
Она вежливо улыбается. Она утомлена, и я ее разочаровала, так как не нуждаюсь в платьях из шотландки.
– О, вам надо прямо вниз, в подвал.
Она любезно отводит меня туда.
22
Открывается черная дверь. Я сижу в Корпусе, в запахе мышиного помета и формальдегида, на подоконнике, батарея поджаривает мне ноги, и я смотрю из окна на улицу, где хлюпают по лужам феи, гномы и снеговики под звуки «Джингл беллз» в исполнении духового оркестра. Феи выглядят укороченными, побитыми жизнью, они полосатые из-за дорожек, промытых каплями дождя на пыльном окне. От моего дыхания на стекле образуется туманный круг. Брата здесь нет, он уже слишком взрослый для этого. Он так сказал. Поэтому весь подоконник – мой.
На соседнем окне теснятся Корделия, Грейс и Кэрол, перешептываясь и хихикая. Я сижу на своем подоконнике одна, потому что они со мной не разговаривают. Я что-то не так сказала, но не знаю, что именно – они не объясняют. Корделия велела мне хорошенько обдумать все сказанное мною сегодня и постараться понять свою ошибку. Так я научусь больше не говорить подобного. Когда я догадаюсь, в чем был мой проступок, они опять начнут со мной разговаривать. Всё это – для моего же блага, потому что они мои подруги и помогают мне сделаться лучше. Вот я и думаю, пока внизу идут волынщики в промокших меховых шапках и тамбурмажоретки с голыми мокрыми ногами, красными улыбками и слипшимися в сосульки волосами: что я сказала не так? Вроде бы я сегодня говорила абсолютно все то же самое, что и в обычные дни.
В комнату входит мой отец в белом лабораторном халате. Он работает в другой части здания, но пришел нас проведать. «Ну что, девочки, нравится парад?» – спрашивает он. «О да, спасибо», – отвечает Кэрол и хихикает. «Да, спасибо», – говорит Грейс. Я молчу. Корделия слезает со своего подоконника, вскальзывает на мой и подъезжает ко мне вплотную. «Мы получаем огромное удовольствие, большое вам спасибо», – говорит она голосом, который у нее предназначается исключительно для взрослых. Мои родители считают, что у Корделии прекрасные манеры. Она обнимает меня за плечи и слегка сжимает – заговорщически, наставительно. Всё будет хорошо, если я буду сидеть неподвижно, ничего не скажу, ничего не выдам. Тогда я обрету спасение, меня снова примут в круг. Я улыбаюсь, дрожа от облегчения, от благодарности. Но стоит моему отцу выйти за дверь, и Корделия поворачивается ко мне. Лицо ее выражает не гнев, а печаль. Она качает головой. «Как ты могла? – говорит она. – Разве можно быть такой грубой? Ты ему даже не ответила! Ты ведь понимаешь, что это значит? Боюсь, тебя придется наказать. Что ты можешь сказать в свое оправдание?» Сказать мне нечего.
Я стою у закрытой двери в комнату Корделии. За дверью сидят Корделия, Грейс и Кэрол. У них совещание. Совещаются они обо мне. Я никак не оправдываю их ожиданий, хотя они постоянно дают мне возможность исправиться. Мне нужно больше стараться. Но в чем именно стараться?
Утра и Мира поднимаются по лестнице и идут ко мне по коридору. Они защищены броней старшинства. Мне страстно хочется быть их ровесницей. Я знаю, что они – единственные, у кого есть хоть какая-то власть над Корделией. Я вижу в них союзниц; точнее, думаю, что они стали бы моими союзницами, если бы знали. Знали что? Даже в разговоре с самой собой я нема.