* * *
…На книгу в руках Шарлотты упал яркий луч солнца, и монахи, ангелы и восседающий в центре композиции Христос-судия ожили. Она очнулась: какой красивый зимний день, столько снега, это редкость в Хау-орте. Надо одеться и пойти погулять с отцом, он вот уже три часа сидит не разгибаясь за письменным столом.
– Шарлотта, не вздумай звать отца выйти из дома! – Эмили, которая помогала пастору в его кабинете, специально вышла, плотно притворив за собой дверь.
– Почему? Такая прекрасная погода. Иди и ты с нами.
– Он не выходит, когда снег. Белое слепит глаза, и он тогда совсем ничего не видит. Только ты не замечаешь его катаракту. Он уже потерял половину зрения. Нужна операция, но он отказывается.
“Мое зрение слабеет – если я буду много писать, то могу ослепнуть. Это страшно – вы же понимаете, без этого что я буду делать? – я хотела бы написать книгу и посвятить ее своему учителю литературы…” – читаем мы в первом же дошедшем до нас письме мисс Бронте Константину Эже от 24 июля 1844 года. Через два года пастору Бронте сделают в Манчестере операцию по удалению катаракты, старшая дочь будет сопровождать его. Но Константину она писала тогда только о себе и о своих страхах. Шарлотта действительно страдала от близорукости, но это был меньший из ее недугов. Она просто хотела, чтобы он пожалел ее, она так хотела простого человеческого чувства с его стороны – хотя бы обеспокоенности! Она пыталась и не могла писать, хотя именно это могло помочь ей хоть отчасти, и убеждала себя, что не может взять в руки карандаш из-за страха слепоты. В одном из писем она сравнит некогда любимый отчий дом с могильной плитой, которая придавила ее и не отпускает. Какие ученики: все школы мира она отдала бы сейчас за одно-единственное его письмо!
Сначала Шарлотта писала Эже каждые две недели, подробно рассказывая о жизни в пасторской семье и своих планах. Через несколько месяцев – уже раз в полгода: таково было требование адресата. Последнее дошедшее до нас письмо датировано 18 ноября 1845 года, оно такое горько-страстное и откровенное, что действительно, возможно, последнее, – значит, целых два года Шарлотта пребывала в горячке и тоске бесплодного ожидания, переживала крах всех своих надежд! Единственное, что она пытается писать в это время, – это стихотворения и поэмы о запретной любви, в том числе адюльтере. Значит, надежды были? И у кого из тех, кто любит по-настоящему, их нет?
Сначала она уговаривала себя, что он очень занят и поэтому не отвечает. Идут экзамены. Потом – что болен. И наконец – что ему запрещает писать мадам. Конечно, кто же еще? Шарлотта лихорадочно вспоминала все: ее лживую любезность, вкрадчивые, тихие интонации, зоркий, все подмечающий взгляд из-под широких полей шляпы – о, как красиво она завязывала поверх шляпы ленты, Шарлотта так не умеет! Как-то уже в Хауорте она попыталась перед зеркалом соорудить нечто подобное – и поняла, что выглядит нелепо. Даже сон не приносил ей облегчения. Однажды под утро она закричала от ужаса: ей приснилось, что она душит Зоэ подушкой, а Константин молча стоит рядом и улыбается.
Спустя полвека выяснится, что сам Эже просил Шарлотту посылать ему письма не в пансион, а на адрес школы для мальчиков Athénée Royal, где их не могла обнаружить мадам Зоэ. В этом – со слов самой мисс Бронте – призналась ее близкая приятельница в Брюсселе Летиция Уилрайт. Значит, были письма, неведомые мадам? И какова их судьба – неужели Константин их тоже рвал и выбрасывал или все-таки хранил только для себя, а перед кончиной уничтожил? Как уничтожила в конце жизни все письма своей знаменитой подруги Мэри Тейлор.
В феврале 1845-го Шарлотта поехала в Хансворт-Милл повидаться с Мэри: та уезжала далеко, в Новую Зеландию. В доме ее брата собралась многочисленная родня, чтобы попрощаться с молодой женщиной, упрямо не желающей подчинять свою жизнь общепринятым правилам. Шарлотту тяготило любое общение, к тому же она была подавлена собственными переживаниями, но не обнять – в последний раз, она это чувствовала! – любимую Полли было невозможно. Дом Тейлоров стоял высоко над мельницей в окружении густых лесов, местность была очень красивой даже сейчас, зимой, и ничто не напоминало о том, что недавно здесь строились баррикады и происходили яростные столкновения луддитов
[16] с властями. В череде веселых обедов и ужинов, с играми и громкими криками детей, нелегко было выбрать время для откровенного разговора, но однажды он все-таки состоялся.
– Шарлотта, ты должна уехать из Хауорта!
– Я знаю.
– В Европе ты сможешь зарабатывать, а это единственный путь избежать даже не бедности, а уничтожения самой себя – той, истинной самой себя, которую ты и я знаем. Разве ты не хочешь стать свободной?
– Свобода… В чем она – в необходимости быть рядом со слепнущим отцом или в удовлетворении своего эгоизма?
– Ах, эгоистичен твой отец, если хочет запереть тебя в этой глуши пожизненно. Смотри, ты уже становишься похожа на тетушку Бренуэлл: сегодня ты развлекаешь за чаем одних, завтра наносишь визит другим, а вот и новый викарий – надо и его принять. Заведи себе точно такой же чепец – и все, вас уже не отличишь. Подумай, что будет с тобой через пять лет? Нет, не плачь, пожалуйста, не плачь.
Шарлотта не плакала. Она, сцепив руки, просто ходила по комнате взад и вперед как загнанный зверь, как запертое в клетку живое существо. Вдруг она улыбнулась и тихо сказала:
– Я собираюсь остаться, Полли.
Конечно, она рассказала Мэри о своих страданиях по поводу Эже и даже убедила ее оказать посильную помощь в том, чтобы в Хауорт пришло от него письмо. Она все еще ждала этого письма больше всего на свете. Мэри решительно не могла понять ни силы такой безнадежной страсти, ни слепой, как ей казалось, верности Шарлотты своему долгу перед семьей – может быть, только в старости она догадалась, что одно было неразрывно связано с другим. Так или иначе, уже после смерти Шарлотты она писала Элен: “Никто не смог бы сделать больше, чем она, полностью осознавая, что теряет. Я лично не считаю, что это правильно для женщины – приносить себя в жертву ради других, но мир испокон веков ждет именно этого”. А по прочтении биографии подруги, написанной Элизабет Гаскелл, высказалась еще резче: “Никому почему-то не кажется странным, что женщина сверходаренная, трудолюбивая, цельная должна была прожить всю свою жизнь в кошмарном сне бедности и самопожертвования”. Для Мэри такая жизнь действительно была бы кошмарным сном – но не для Шарлотты. Не без облегчения покинув Хансворт-Милл, где, как ей казалось, все, проводив ее, тоже перевели дух, она вернулась домой в прежней тоске, которую изливала в письмах к Элен: один день похож на другой как две капли воды, мне скоро тридцать, и я страстно желаю путешествовать, работать… Это мотив всех ее писем того времени. Но Элен любила ее по-другому и не требовала, как Мэри, определенных решений – с ней было легче. Да и какое решение она могла принять, когда от Эже так и не было ответа.