– Дорогая мисс Бронте, я хочу вас обрадовать. Месье рассказал мне о ваших успехах в немецком, и мы подумали, что отныне вы не нуждаетесь в уроках немецкого и не должны оплачивать их из ваших 16 фунтов годовых. Можете потратить эти деньги, например, на новую шляпку – в Брюсселе столько соблазнов. Думаю, в приходе вашего отца нет таких возможностей. Вы довольны, дорогая Шарлотта?
– Да, мадам. Если месье считает, что я уже достигла совершенства в немецком и больше мне не к чему стремиться, значит, так тому и быть.
– Прекрасно, я передам ему, что вы счастливы и благодарны.
Принимать поражение. Спуститься с небес на землю. Уроков с ним отныне не будет, может, я вообще больше никогда не увижусь с ним. Никогда. И почему я возомнила, что он хочет общаться со мной без свидетелей? Мистер Дженкинс – я должна пойти к нему на исповедь. Пусть и не такую откровенную, как в церкви Святой Гудулы, но он должен научить меня смирению. Покоряться обстоятельствам – как Элен, как Эмили и Энн. Нет, я не согласна. Я хочу быть счастливой.
Шарлотта проходила путь, по которому ступали до нее многие: чем менее достижима была ее любовная цель, тем больше у нее появлялось душевных сил для борьбы. Чем безнадежней казалась ситуация, тем слаще было в нее погружаться и мечтать о несбыточном. Вырваться из этого круга – он сродни садомазохизму – она не могла.
Вежливость и невозмутимость мадам приводили ее в ярость. Притворщица, фарисейка, называла она ее про себя, на самом-то деле она властная и сластолюбивая. Иначе не рожала бы каждый год по ребенку. Иначе не шпионила бы за всеми в пансионе. Она днюет и ночует в молельной комнате даже сейчас, но духовное воспитание девочек в ее исполнении сводится к одним лишь запретам. И все ее старания направлены на то, чтобы под гирляндами цветов скрыть рабские цепи. Ее пансион выпускает детей сильных телом, но слабых духом – эти девочки румяны и веселы, но невежественны и нелюбознательны. Кому, как не Шарлотте, знать об этом после двух лет работы. “Ешь, пей, наслаждайся, – внушает им их церковь, – а о спасении твоей души я позабочусь за тебя. Тебе не нужно прикладывать к этому никаких усилий”. Но ведь то же говорит и Люцифер: “Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ибо она предана мне, и я, кому хочу, даю ее, итак, если Ты поклонишься мне, то все будет Твое”. Шарлотта прекрасно знала Священное писание, но не отдавала себе отчета в том, что сейчас трактует его так, как ей выгодно. То же, в сущности, делала и мадам, и почти все люди на земле.
Константин откровенно избегал ее, и в начале октября Шарлотта не выдержала: она пошла к директрисе и попросила об увольнении. Та согласилась сразу и с большим облегчением, хотя учебный год только начался и в случае отъезда Шарлотты девочки оставались без уроков английского. Раздавленная собственным решением, в отчаянии от того, что прощается со своим мастером навсегда, Шарлотта не спала ночь и только утром поняла, что у нее не хватает наличных денег на дорогу до Англии. Все ее друзья уже уехали из Брюсселя, и речь могла идти только о просьбе прислать ей необходимую сумму по почте. Уроков в тот день у нее не было, и она без сил сидела на кровати, когда маленькая девочка подошла к ней крадучись, с видом заговорщицы, и прервала ее горькие размышления:
– Мадемуазель, это вам, – она протянула ей записку. – Месье Эже велел мне искать вас по всему дому.
В записке он просил ее прийти в комнату для занятий старших классов в пять пополудни.
– Мадемуазель Шарлотта, мадам сообщила мне о вашей просьбе, – было видно, что он с трудом сдерживает гнев. – Как вы могли! Мы вам в этом категорически отказываем. Занятия только начались, и я не понимаю, что подвигло вас на такой каприз. Есть обязательства, в конце концов… Мадам скоро родит, она не может заниматься сейчас поисками нового педагога.
Шарлотта молчала и не поднимала глаз. Его заботит лишь моя замена в классе, подумала она. Нет, я должна уехать.
– Что случилось, дорогая? – он неожиданно сменил тон и взял ее за руку. – Останьтесь хотя бы до Рождества. Всего три месяца. Пусть немецкого больше не будет, но есть ваши devoirs. Вы же не хотите лишить меня удовольствия читать их? Три месяца – три devoirs. Договорились?
Он не отпускал ее руку, и, если бы сейчас попросил прыгнуть вниз с колокольни церкви Святой Гудулы, она согласилась бы столь же быстро. Его нежность воскресила мечты – о чем? О том, чтобы он стал наконец свободным? И хотя она запрещала себе думать об этом, на самом деле никаких других мыслей в ее голове не было.
13 октября она писала Элен: “Одиночество душило меня – и я пошла к мадам Эже увольняться. Если бы это зависело от нее, я определенно обрела бы свободу, но месье Эже – услышав об этом, он разволновался – послал за мной на другой день – и горячо изложил свое решение: я не могу уехать. Сейчас мне нельзя настаивать на своей просьбе: это привело бы его в еще большую ярость. Поэтому я обещала остаться – как надолго, не знаю. Я не могу вернуться в Англию и ничего не делать – мне слишком много лет”.
Спокойный тон письма должен был развеять подозрения, но Элен не поверила ему: недавно она получила письмо от Эмили с просьбой поспособствовать возвращению Шарлотты. Представить, что Эмили писала ей – и для чего! – без острой нужды, было невозможно, слишком хорошо Элен знала характер младшей сестры своей подруги.
Еще через день Шарлотта сидела в классе и машинально разглядывала привезенный из дома географический атлас Рассела. Девочки писали контрольную, но она не следила за ними: все откровенно списывали друг у друга, боясь нарушить тишину и привлечь тем самым внимание учительницы. Карандашом Шарлотта записала на обороте атласа: “Брюссель, субботнее утро, 14 октября 1843. Первый класс. Я сильно замерзла – нет огня – и больше всего на свете хочу оказаться дома, с папой, Бренуэллом, Эмили, Энн и Табби. Я устала быть среди чужих – это тоскливая жизнь – учитывая, что только один человек в доме заслуживает любви, а другая, хотя и выглядит как розовая сахарная слива, всего лишь цветной мелок…” Она думала о своем и рисовала все подряд: лысых мужчин, хорошеньких женщин с острыми чертами лица, какую-то гигантскую фигуру, танцующую среди лилипутов, дома, глаза, рты… Был здесь и портрет молодой женщины, задумчиво опирающейся подбородком на правую руку. У нее большой лоб, рельефные брови, глубоко посаженные глаза, длинный нос и немного искривленный в одну сторону рот. Темные волосы расчесаны на прямой пробор и собраны на затылке. Она далеко не красавица, но глаз от нее не оторвать. Этот рисунок сохранился, и, конечно, перед нами автопортрет. Полустертый от времени и черно-белый – но как же выгодно он отличается от “цветного мелка”!
Шарлотта и в этот раз выполнила требование своего учителя: она написала два новых эссе. Одно – “Афины хранит поэзия” – переосмысляло сюжет Плутарха, в котором поэт-афинянин, выступая перед победившими в Пелопонесской войне спартанцами, растрогал их своей любовью к обреченному на уничтожение городу. Однако Шарлотта предложила другую версию: завоеватели остались равнодушны к слову поэта и… пошли спать. Эже не похвалил ее за такую вольность, но отметил богатство поэтических деталей в тексте. Неизвестно, догадался ли он о том, что в роли победителя Лизандра, сердце которого поэт так и не смог растопить, она вывела его самого. Второе сочинение называлось “Письмо бедного художника Мастеру” и тоже было обращено прямо к месье. Оно заканчивалось знаменательной фразой: “Я не признаю переживаний, вызванных тщеславием, – но я хорошо знаю чувство другого рода. Самоуважение, рожденное независимостью и чистотой помыслов. Ваша честь, я верю, что обладаю гениальностью”. Смелое утверждение, не правда ли, если учесть, что, описывая сомнения и трудности начинающего художника, Шарлотта говорила о себе? А что еще она могла противопоставить суровой реальности, в которой немолодая и некрасивая учительница-иностранка была безнадежно влюблена в женатого мужчину? Только гениальность.