В конце декабря обнародовали завещание тетушки Бренуэлл. Почтенная леди за время пребывания в Хау-орте скопила немалую сумму: 1200 фунтов. Ее она разделила поровну между четырьмя племянницами: тремя сестрами Бронте и их кузиной Элизой Кингстон, единственной дочерью ее младшей сестры Джейн Бренуэлл, которая была очень несчастна в браке. Патрику Бренуэллу достался только лакированный, в японском стиле комод. Разочарование тетушки в своем любимце здесь ни при чем: завещание писалось десять лет назад, когда Патрик еще был надеждой всей семьи, и означало только то, что мисс Бренуэлл была уверена: племянник себя, конечно, обеспечит, а вот племянницам нужно хотя бы какое-нибудь приданое, чтобы выйти замуж. Она сама всю жизнь прожила старой девой, ухаживая за детьми сестры, и не желала им подобной участи. Девочки получили по 300 фунтов – это равнялось годовому жалованию Энн в качестве гувернантки.
Шарлотта с грустью разбирала вещи в тетушкиной комнате и вдруг наткнулась на потертых деревянных солдатиков, которых отец привез им в подарок, когда они еще были детьми. Она позвала Патрика Бренуэлла:
– Посмотри, что я нашла. Вот это мой – доблестный Веллингтон. А вот твой – ты почему-то сделал его Наполеоном Буонапарте.
– Это что, намек? Намек на мои пустые амбиции?
– Вовсе нет. Патрик, тебе всего двадцать пять, и ты мужчина. У тебя все впереди. Тебя любят: самые достойные люди просили руководство железной дороги вновь взять тебя на работу.
– Любят меня или уважают отца? Ты-то хоть веришь, что я не крал этих ничтожных 11 фунтов? Все знают, что их взял носильщик, когда меня не было.
(Когда ты был пьян и не следил за кассой, подумала Шарлотта. Ей уже рассказали, что брат нередко уходил во время работы, а гроссбухи, за которые он отвечал, были, к ужасу начальства, сплошь испещрены рисунками и карикатурами.)
– Конечно, я знаю, что ты не мог украсть. И все это знают. Я видела майский Leeds Intelligence: там напечатана твоя поэма об афганской войне. Пиши, дорогой, это твое…
– Тебе понравилось? Правда?
– Да, хотя и слишком мрачно, мне показалось.
(На самом деле Шарлотту озадачила эта поэма: там была нарисована страшная картина уничтожения афганцами двадцатитысячной армии противника в январе 1842 года, во время первой англо-афганской войны. Нельзя было не заметить, что у автора крайне болезненное и нездоровое воображение.)
– Ну, может быть, из Брюсселя жизнь и не видится столь мрачной, как из окон нашего дома. Не забывай: несколько последних месяцев я общаюсь только с мертвецами.
Патрик, чтобы хоть что-то заработать, помогал церковному сторожу Джону Брауну в переписке с родственниками умерших и в подготовке могил. Он также рисовал образцы могильных плит. В доме-музее в Хау-орте и сегодня висит сделанный им весьма недурной портрет этого самого Джона Брауна, его приятелямасона, молодого, тщательно одетого джентльмена с приятной наружностью. Весь его вид говорит о том, что служащий кладбища вел вполне осмысленную, благополучную жизнь и даже выглядел при этом элегантно. Сам Патрик мог неделями не мыться и не менять одежду – его это мало интересовало.
Брат вышел из комнаты с таким же обиженным видом, с каким и пришел. Конечно, ему тоже хочется поехать на континент. Если бы он был другим человеком, они могли бы отдать ему часть тетушкиных денег, но нет никакой гарантии, что он не пропьет их в Европе. Нет, ни за что, поежилась Шарлотта.
Она вынула изящный веер из слоновой кости – тетушка, будто в насмешку, завещала его вместе со шкатулкой для рукоделия Эмили. Представить себе Эмили, которую, как и Патрика, решительно не заботила ее внешность, она и причесываться-то забывала, с веером в руках было невозможно. Как, впрочем, и Шарлотту с Энн: веер был частью навсегда исчезнувшей жизни сестер Бренуэлл в родительском доме, в благословенном Корнуолле. Теперь две из них бок о бок покоились на севере, в Хауорте, а младшая доживала свои дни в Пензансе, сбежав из Америки от негодяя мужа. Вот шкатулка со швейными принадлежностями Эмили явно пригодится: все сестры чинили одежду, но только Эмили готова была часами перелицовывать старые платья и рубашки, выворачивая наизнанку рукава и манжеты – чтобы наружу вышла целая, незалоснившаяся и непротертая от времени сторона. Шарлотта бережно отложила в сторону тетушкины часы – это была самая дорогая из принадлежавших ей вещей, и она предназначалась Энн, всегда тихой, послушной и скромной. В доме со дня на день ждали ее приезда из Торп-Грин, где она служила гувернанткой, и Эмили пекла для нее яблочный пирог.
Шарлотта прекрасно понимала, что по принятым в обществе нормам именно она теперь должна была занять место хозяйки дома и помощницы отца. Она старалась: помогала Табби чистить картошку, замешивала тесто для хлеба, пока семья не взмолилась: пусть это делает Эмили, у нее гораздо вкуснее выходит. Тогда Шарлотта, несмотря на ноябрьскую непогоду, уходила гулять и думала, думала.
“Кто сказал, что женщине присуще спокойствие? Что она должна жить ради семьи? Какая глупость! Женщины чувствуют и мечтают точно так же, как и мужчины. Заприте мужчин в четырех стенах и объясните им, что их призвание – только печь пудинги, вязать чулки да вышивать сумочки. Что они скажут? Они придут в ярость и быстро поменяют законы. Они отменят традиции, которые не дают дышать, словно камень на груди.
Как бы я хотела чего-то большего. Выучиться на юриста, экономиста и открыть свое дело. Увидеть мир, познакомиться с умными людьми. Путешествовать – Париж, Берлин… Как бы я хотела побывать там с ним. Он ведь жил в Париже и все там знает. Он так блестяще образован, так естественно и свободно держит себя в любом обществе – как дорого бы я дала за то, чтобы войти с ним в гостиную рука об руку. Просто в гостиную. Просто рядом. Я знаю, что могла бы сделать его счастливым. В жизни ведь все случается: вчера пришло известие, что 17 ноября в Брюсселе от той же проклятой холеры умерла маленькая Юлия Уилрайт. Надо срочно написать Летиции – это так страшно. Мы только и делаем последнее время, что ищем слова для соболезнования. Но ведь все может быть. Вдруг он станет когда-нибудь свободным… Господи, прости меня, покарай меня за эти мысли! Я знаю, что буду наказана за них, я точно знаю”.
Преподобного Патрика письмо месье Эже, привезенное девочками, скорее насторожило, чем порадовало. Учитель рассыпался в комплиментах сестрам, причем делал это не в безукоризненно вежливой, но холодной английской манере, а по-французски горячо, витиевато и, как показалось пастору, немного фальшиво. “Ваши дети весьма продвинулись во всех выбранных ими областях обучения, и этим прогрессом они обязаны исключительно своему трудолюбию и прилежанию. Таких учениц нам почти нечему учить, и их продвижение есть плод ваших трудов в большей степени, чем наших”
[13]. Он настаивал на том, чтобы хотя бы одна из сестер непременно вернулась. “Мадемуазель Шарлотта уже начинала давать уроки на французском и приобретать ту уверенность в себе, тот апломб, который так нужен педагогу; еще лишь год – и работа была бы закончена, и хорошо закончена. Тогда мы смогли бы, если вам будет угодно, предложить вашим дочерям – по крайней мере одной из них – место, соответствующее ее вкусам и способное дать ей ту прекрасную независимость, которую так трудно обрести молодой особе”. Что за независимость, от чего? На континенте другие представления об этом, чем в Англии. И почему Шарлотта – ведь она старшая и должна вести дом. Может быть, чете Эже просто выгодно, чтобы девочки преподавали там за столь малую плату? Вот, предусмотрительный месье и на это дает ответ: “Поверьте, сударь, что нами движет отнюдь не личный интерес, речь идет о сердечной привязанности. Надеюсь, вы простите мне эти слова о ваших детях, но мы так озабочены их будущим, как будто они являются членами нашего семейства”. Впрочем, Эмили уже сказала, что не вернется в Брюссель. Дома она явно чувствует себя лучше, чем Шарлотта. Но неужели Шарлотта решит потратить тетушкины деньги на это рискованное предприятие? Если бы хоть сотой долей ее стремления к совершенству и самостоятельности обладал Патрик Бренуэлл… Тут пастор переключился на дела прихода: о сыне он запрещал себе думать. После смерти Уэйтмена рядом образовалась такая пустота, что выразить словами это было невозможно.