– Томас Брин? Имя кажется мне знакомым. Должно быть, я тоже его читала.
– Он живет здесь, в Нью-Йорке. Детали я выяснил, пока ты была на работе. Подумал, что тебе будет небезынтересно с ним поговорить.
– Умница!
На этот раз, когда она потянулась к кофейнику, он перехватил ее руку:
– Мне хватает ума понять, что свою норму кофе ты сегодня уже выпила. Ты уже с ног валишься.
– Я просто хочу проверить пару версий.
– Введи их в машину, пусть она проверяет, пока ты спишь. Результаты получишь утром.
Она бы поспорила, но у нее просто не хватило сил. Поэтому она последовала его совету. И все же ее взгляд то и дело возвращался к доске. К Лоис Грегг. В ушах у Евы все еще стояли рыдания сына Лоис. Он был взрослым мужчиной, но плакал как ребенок. Она все еще видела полную потерянность на его лице, когда он умолял ее сказать, что ему теперь делать. «Мама», – сказал он тогда.
Вот так, наверное, подумала Ева, звал бы свою мать маленький мальчик. Ему было за тридцать, но, когда он говорил «мама», в его голосе слышалась детская беспомощность перед утратой.
Ева знала, что Рорку тоже знакомо это чувство беспомощного детского горя. Он узнал, что его мать, которой он не помнил, была убита. Вот уже тридцать лет она была мертва. И все равно он горевал.
И как раз в этот день взрослая женщина призналась ей, что ревнует к ней свою мать. Что же это за механизм, который так неразрывно связывает ребенка с матерью? Что-то в крови? Отпечаток материнской утробы, остающийся на всю жизнь, или что-то такое, что познается и развивается после рождения?
Маньяки, преследующие женщин, часто формируются с детства под влиянием нездоровых чувств или отношений с матерью или с женщиной, заменяющей мать. А святые – наоборот, под воздействием здоровых чувств. А все остальное, так называемое «нормальное» человечество, умещается между этими двумя крайностями.
Может быть, этот убийца ненавидел свою мать? Может быть, она тиранила его в детстве, подвергала насилию? А может, он ее? Может быть, сейчас он именно ее и убивает?
С мыслью о матерях Ева заснула, и ей приснился сон о ее собственной матери.
Волосы… Золотистые волосы, такие блестящие и красивые, такие длинные и кудрявые… Ей нравилось их трогать, хотя она и знала, что нельзя. Ей нравилось их гладить: как-то раз она видела, как мальчик точно так же гладил щенка.
Дома никого не было, все было тихо: как раз это ей больше всего нравилось. Когда они уходили – эти… которые мамочка и папочка, – никто не кричал на нее, не производил пугающего шума, никто не запрещал ей делать то, что ей больше всего хотелось делать. Никто не шлепал ее и не бил.
Ей запрещалось входить в комнату, где спали мамочка и папочка, куда мамочка иногда приводила других папочек поиграть на постели без одежды.
Но там было столько всяких штучек! Например, длинные золотистые волосы или ярко-рыжие волосы и бутылочки, от которых пахло цветами.
Она на цыпочках прокралась к серванту – тщедушная девочка в мешковатых джинсах и желтой футболке с пятнами от виноградного сока. Слух у нее был острый, какой часто бывает у дичи, и она чутко прислушивалась, готовая в любую минуту задать стрекача.
Ее пальчики погладили желтые локоны парика. Валявшийся рядом шприц ее не заинтересовал. Она знала, что мамочка принимает лекарства каждый день, даже по нескольку раз в день. Иногда лекарство делало ее сонной, но бывало и по-другому: она начинала танцевать до упаду. Она становилась добрее, когда ей хотелось танцевать, хотя смех у нее был жутковатый. Но все-таки это было лучше битья и пощечин.
Над сервантом висело зеркало, и, вытянувшись на цыпочках изо всех сил, она могла увидеть в нем верхнюю половинку своего лица. У нее были некрасивые волосы цвета грязи, короткие и прямые как палки. Совсем не такие красивые, как мамочкины кукольные волосы. Не в силах устоять, она надела на себя парик. Волосы доставали ей до пояса. В нем она казалась себе красавицей. В нем она чувствовала себя счастливой.
На серванте было множество всяких штучек, чтобы раскрашивать лицо разноцветными красками. Однажды, когда мамочка была в хорошем настроении, она накрасила ей губы и щеки и сказала, что она выглядит как куколка.
Если она будет выглядеть как куколка, может, мамочке и папочке она больше понравится? Может, они не будут кричать на нее и бить? Может, разрешат ей пойти на улицу поиграть?..
Напевая себе под нос, она накрасила губы, потерла верхнюю об нижнюю, как делала мамочка. Она намазала щеки румянами и влезла в туфли на высоких каблуках, стоявшие у шкафа. На каблуках она закачалась, зато ей стало лучше видно себя в зеркале.
– Как куколка, – сказала она, любуясь золотистыми локонами и яркими пятнами красок.
Она решила раскрасить себя еще ярче и так увлеклась игрой, что перестала прислушиваться. – Ах ты, глупая сучка!
Вопль заставил ее шарахнуться, она споткнулась и закачалась на высоких каблуках. Она уже падала, когда рука ударила ее по лицу. Она больно ударилась локтем, на глазах ее выступили слезы, но в этот же самый момент мамочка схватила ее за ушибленную руку и вздернула на ноги.
– Я тебе говорила: никогда сюда не входи? Я тебе говорила: не трогай мои вещи?
Руки у нее… у той, которая мамочка, были такие белые-белые, а ногти ярко-красные, как будто все в крови. Одной рукой она ударила маленькую накрашенную щеку. Щека запылала.
Девочка открыла рот, собираясь зареветь, и одновременно рука поднялась, чтобы ударить ее снова.
– Черт побери, Стелла! – Это тот, который папочка, ворвался в комнату, схватил мамочку и толкнул ее на кровать. – Тут звукоизоляция на соплях, ты что, забыла? Хочешь, чтобы опять притащился социальный работник по нашу душу?
– Эта дрянь лапала мои вещи! – Мамочка вскочила с кровати, ее пальцы с кроваво-красными ногтями скрючились как когти. – Ты погляди, что она натворила! Меня от нее уже тошнит! Сколько я буду за ней подтирать и слушать ее вопли?
Девочка свернулась клубочком на полу, прикрывая руками голову и не издавая ни звука. Хоть бы они забыли, что она тут. Ей хотелось стать невидимкой.
– Я вообще не хотела рожать эту сопливку! – Голос мамочки как будто кусался. Как будто у него были острые зубы и они щелкали при каждом слове. Девочка ждала, что сейчас эти зубы пооткусывают ей пальцы на руках и на ногах. От ужаса у нее вырвался жалобный, мяукающий звук, как у котенка, она крепче зажала руками уши, чтобы не слышать зубастого голоса. – Это ты заставил меня рожать. Вот теперь ты с ней и разбирайся.
– Я с ней разберусь.
Он подхватил девочку на руки и, хотя она боялась его, боялась необъяснимым, инстинктивным, животным страхом, в эту минуту она больше боялась ту, которая мамочка, боялась ее кусачего голоса и больно бьющих белых рук.