Праздник постепенно раскочегаривался. Сменялись блюда и поздравляльщики, но Павочка видела, что два места напротив именинника пока так и оставались. Перед приборами сиротливо стояли таблички: «Давид Коб» и «Нелли Коб». Рядом с зияющими местами сидел понурый Мамед, временами бросавший заискивающие взгляды на Августу, которая сладко и неискренне улыбалась, даже когда жевала. Иногда улыбка ее перерастала в наизвончайший смех, и тотчас все гостевые головы поворачивались на этот не совсем свойственный человеку звук. Смеялась она наоборот — не «ха-ха-ха», а отчетливо «ах-ах-ах», на самой высокой ноте и слегка захлебываясь, словно боржоми пошел не в то горло.
Все слышнее раздавался звон бокалов, все громче слышался смех, сосредоточенные официанты подливали спиртное, зал заполнился сигаретным дымом, вытеснившим уличный смрад, и вот вынесли наконец несколько целых, художественно уложенных осетров с оливками вместо глаз — гвоздь закусок. Все зацокали, закурлыкали, зашелестели, забулькали, словно ради них и собрались. Павочка отметила для себя и это. Именно тогда открылись высокие двери и в зал вошел Давид с молодой красоткой в длинном светлом платье из люрекса. По залу сразу пронесся еще более слышный, чем на вынос осетров, шелест, переходящий в змеиное шипение, словно русский язык в один момент сбросил все гласные и согласные звуки, оставив только приглушенные шипящие, — это встрепенулись жены присутствующих великих. Так иногда случается в школе — входит в класс новенькая и оказывается, что всё при ней, девчонкам и охаять особо нечего, зацепиться не за что. Шок, переходящий в разочарование. Почти так вышло и на этот раз — звон вилок прекратился, и почти в полной тишине все уставились на новоиспеченную пару, оставив в покое едва початых осетров. Каждому в глубине души стало понятно: да, случилась все же Давиду удача! Жизнь попервоначалу кусалась-куса— лась, если уж те два брака вспомнить, да все зубы и подрастеряла, хватку ослабила. Он и сам так говорил друзьям, что, мол, эти браки «пережил». Пережил, словно на фронте был, где всякое происходило — и бурные военные действия, и внезапная маленькая смерть, и минуты затишья, и снова артиллерийский огонь по всей линии обороны, — и вдруг нежданная награда или поощрение от вышестоящего по званию. Все это надо было именно пережить, а как же! Вот так, переживая «войнушки местного значения», он как-то подсознательно надеялся, что главное — переждать, перетерпеть, наступит когда-нибудь и на его улице праздник, та самая большая победа, ведь не может же быть иначе! И что вы думаете? Оказалось, что самое важное — верить. И праздник наступил.
Женщины за столом, даже те, кто еще вполне прилично видел, стали отчаянно щуриться на красотку. О, если бы только у них были лорнеты, как бы все они разом приставили их к любопытному глазу, чтобы придирчиво и завистливо разглядеть подругу Давида в наибольшем приближении! А там уж было на что посмотреть, не сомневайтесь! Павочка даже привстала, чтобы спокойно изучить эту картину маслом. Длинные, до талии, собранные в хвост, каштановые волосы, высокий лоб, ланьи глаза, кокетливо вздернутый носик, полные яркие губки, длинная шея. «Слишком уж идеально, так не бывает, без изъянов-то», — подумала Пава.
Роберт с Аленой встали, чтобы встретить и проводить их к столу, но общая пауза все длилась и длилась, как в любимом с детства «Ревизоре». Гости на мгновение заморозились, но вот оцепенение прошло и жующих и моргающих стало больше. Новоиспеченные муж и жена наконец заняли свои места, и юбилей пошел своим чередом. То было первым выходом в свет мадам Коб, об этом долго потом вспоминали, но Нелли довольно быстро стала своей, хотя далось это ей непросто — девушка из Ленинграда, да еще ставшая женой талантливого и любимого всеми московского певца, — вот уж точно перебор для столичных завистливых дам. Но ничего, смирились.
И вот наконец настало время человеческих тостов. Завставали друзья, заговорили нормальными теплыми словами и стихами. И Роберт прочитал в ответ свои:
Я действительно подкуплен.
Я подкуплен.
Без остатка.
И во сне.
И наяву.
Уверяют советологи:
«Погублен…»
Улыбаются товарищи:
«Живу!..»
Я подкуплен
ноздреватым льдом кронштадтским.
И акцентом коменданта-латыша.
Я подкуплен
военкомами гражданской
и свинцовою водою Сиваша…
Я еще подкуплен снегом
белым-белым.
Иртышом
и предвоенной тишиной.
Я подкуплен кровью
павших в сорок первом.
Каждой каплей.
До единой.
До одной.
А еще подкуплен я костром.
Случайным,
как в шальной игре десятка при тузе.
Буйством красок Бухары.
Бакинским чаем.
И спокойными парнями с ЧТЗ…
Подкупала
вертолетная кабина,
ночь
и кубрика качающийся пол!..
Как-то женщина пришла.
И подкупила.
Подкупила —
чем? —
не знаю
до сих пор.
Но тогда-то жизнь
я стал считать по веснам.
Не синицу жду отныне,
а скворца…
Подкупила дочь
характером стервозным —
вот уж точно,
что ни в мать
и ни в отца…
Подкупил Расул
насечкой на кинжале.
Клокотанием —
ангарская струя.
Я подкуплен и Палангой,
и Кижами.
Всем, что знаю.
И чего не знаю
я…
Я подкуплен зарождающимся словом,
не разменянным пока на пустяки.
Я подкуплен Маяковским и Светловым.
И Землей,
в которой сбудутся стихи!..
И не все еще костры отполыхали.
И судьба еще угадана не вся…
Я подкуплен.
Я подкуплен с потрохами.
И поэтому купить меня
нельзя.
Алена слушала его, краем глаза поглядывая в зал: все сидят и улыбаются, гордые и радостные, ни одного мрачного лица, словно каждый чувствует себя причастным!
Следом поднялся Давид. Он взял микрофон и довольно негромко сказал, что уникальность Роберта в том, что он физически переживает, прочувствует любую несправедливость, отзывается на чужое горе и, конечно, как было бы распрекрасно, если бы таких светлых людей в мире стало больше. К тому же естественный и не манерничает ни в стихах, ни в личном общении, а это совсем уж редкость. И что с удовольствием споет сейчас песню, которую Роберт ему недавно подарил. Так и сказал — «подарил». И, несмотря на тихий голос, которым он говорил, все услышали, захлопали и закивали, соглашаясь. Но потом голос его взмыл и наполнил зал мощью.
Я сегодня до зари встану,
По широкому пройду полю,
Что-то с памятью моей стало:
Все, что было не со мной, помню.
Бьют дождинки по щекам впалым,
Для вселенной двадцать лет — мало,
Даже не был я знаком с парнем,
Обещавшим: «Я вернусь, мама!»
А степная трава пахнет горечью,
Молодые ветра зелены,
Просыпаемся мы, и грохочет над полночью
То ли гроза, то ли эхо прошедшей войны.
Обещает быть весна долгой,
Ждет отборного зерна пашня,
И живу я на земле доброй
За себя и за того парня.
Я от тяжести такой горблюсь,
Но иначе жить нельзя, если
Все зовет меня его голос,
Все звучит во мне его песня.
А степная трава пахнет горечью,
Молодые ветра зелены,
Просыпаемся мы, и грохочет над полночью
То ли гроза, то ли эхо прошедшей войны.
Песня была новой, о Великой Отечественной, Роберт много вдруг стал писать о войне, которая со всей силой прошлась по нему, маленькому, отняла отца в последний, победный майский месяц, задержала на долгих пять лет на фронте мать, побросала его самого, беззащитного и одинокого, по детским домам и приютам. Не то что раньше ничего подобного не было, писалось, еще сколько, один «Реквием» чего стоил, но песенный мир все-таки был немного другого порядка, шире и популярнее стихотворного, что ли. То ребячье желание победы, которое Роберт тогда ощущал физически, зрело в нем всю жизнь, сформировалось и сейчас превращалось в пронзительные стихи и песни, а давняя детдомовская мечта о том, чтобы никто и никогда не забывал о войне, о тех, кто ушел, стала настоящим живым делом жизни.