Но нет, Лиска Нюрку полюбила всей своей годовалой душой, с рук ее не слезала и слушала с блаженной улыбкой монотонное заунывное колыбельное пение:
Баю-баюшки, баю,
Колотушек надаю.
Колотушек двадцать пять,
Будет Лиза крепко спать.
Баю-баюшки, баю,
Не ложися на краю,
С краю свалишься,
Напугаешься,
Придет серенький волчок,
И ухватит за бочок,
И утащит во лесок,
За ракитовый кусток.
Нянька первой начинала кемарить под свои унылые песни, даже раньше, чем засыпала Лиска, но слова все равно продолжали вылезать из Нюркиного рта, уже независимо от нее самой.
Знала она на удивление много, хотя получила всего три класса образования сельской школы, а остальные жизненные навыки пришли сами по себе, из опыта и разговоров с местными. А еще готовила всегда простую и вкусную еду, совсем не по-городскому, так, что никогда ничего не оставалось на потом, сметалось в одночасье. То быстрый хлебный суп замутит (похожий на луковый французский, кстати, один в один, но много проще), то необычные нежные луковые котлетки, то походя в огуречный салат бросит пару растолченных листьев черной смородины (это когда на даче жили), то сырники с картофелем — еда, о которой вообще никто никогда не слышал, но вкусноты неимоверной.
А тут еще Лидка услышала однажды ее разговор с мелкой Лиской, когда она, напялив очки, по складам читала девочке «Курочку Рябу».
— Вот яичко упало и раз-би-лось… Но ты, Лиска, не бойся, оно не по-настоящему разбилось, просто это ночь там, в сказке наступила. Яичко-то — это ж солнышко, вот оно и закатилось за горку-то. А курочка знаешь, почему Ряба? Не беленька, не черненька, а рябенька, одно перышко светленько, как день, другое темненько, как ночь, так вот день в ночь переходит, а ночь снова в день.
Лиска завороженно и довольно заинтересованно смотрела на Нюрку, словно понимала, что та ей говорит. Ну а Лида решила не выходить из-за угла, развернулась и тихо пошла на кухню, удивленная. Уж сколько раз Лидка читала Кате в детстве эту яичную сказку, ей и в голову никогда не приходило искать философский смысл разбившегося яичка или рябенькой курочки, а тут, здрасьте-пожалуйста, целая неожиданная народная теория!
Все бы хорошо, но, получив в распоряжение маленькую Лиску, нянька внезапно возненавидела подростковую Катю. Видимо, появилась или обострилась некая затаенная ревность, которая мгновенно дала о себе знать, как только в Нюрке проснулась невиданное доселе чувство — любовь. Катя тоже претендовала на сестринское внимание, а как иначе-то: маленькая, смешная, хорошенькая, ручонки тянет, хохочет-заливается, как ее не взять и не потискать? Но тут крылатой гадюкой подлетала, слегка высовывая жало, Нюрка, шипела едкое и шипучее «не трош-ш-ш-шь, не трош-ш-ш-шь», хватала Лиску в охапку и срочно начинала ей или менять только что менянные подгузники на еще более свежие, или соску совать, или еще что-то якобы неотложное делать, отпихивая Катю своим тощим колючим задом.
Катя чувствовала эту неприязнь, хотя причину такой ненависти понять не очень-то могла и старалась играть с сестрой, когда Нюрка была занята неотложными хозяйственными делами.
Лидкины подруги
Оставлять ребенка целиком на няньку поначалу побаивались: человек все-таки новый, совсем не изученный, тем более что до поздней ночи сидеть она не могла, торопилась всегда домой, в берлогу, где ее никто не ждал, кроме старухи, у которой она снимала угол. И когда Алена с Робертом уезжали и намечались какие-то важные с Левушкой выходы в свет, Лидка, в довесок к Нюрке, вызывала на помощь одну из подруг и обязательно сестру Иду, чтобы та приглядывала и за подругой, и за Нюркой одновременно. Ида была теперь более свободна, ее старшая дочка, Вероника, вышла замуж за сокурсника, немца из ГДР, и уехала после учебы к нему. Большая радость, а как же. Многочисленные советские родственники затрепетали и стали ждать официального приглашения из ГДР, хотелось хоть одним глазком взглянуть, каково это там живется, за кордоном-то. Составили себе график — кто за кем — и потянулись стройными рядами в ОВИР сдавать документы на заграничный паспорт. Вероника только и успевала приглашения отправлять. У Иды было еще трое детей, но все давно великовозрастные и не требующие надзора. Вся надежда у Лидки была на нее. Не в том смысле, что подругам нельзя было доверить квартиру, а в том, что каждая могла внезапно отвлечься и забыть о детях. Все девочки, как звала их Лидка, были еще с довоенной опереточной поры, выдержанные, как хороший коньяк, проверенные временем и предыдущими адресами. Но у каждой матроны были свои минусы, и не на каждую можно было оставить дом, хотя в помощь они все годились.
Наша Павочка, например, была женщиной многослойной и могущественной, самой звучной из всех со своим хроническим контральто и снисхождением ко всему живому, ну и к тому же самой последней инстанцией. В театре всегда играла героинь или возлюбленных, голос ее был большой силы и диапазона. Старалась никого не слушать, любила, чтоб слушали ее. Вот она и могла, скажем, придя к Крещенским на очередное «дежурство», «сесть на телефон», как называла это Лидка, или разговориться с Нюркой о сглазе, порче или каких-нибудь народных приметах, начать гадать на любовные отношения какого-нибудь известного певца — на Нюрку как-то раз Павочка погадала и поняла, что бессмысленно, пусто, хоть ты тресни, — но так с головой уходила в эти гадания, что пропускала все на свете, включая кормление мелкой Лиски, а это уже святое. Винила в этом лично годовалую Лиску: «Она даже не попросила, голоса не подала!» Такой уж у Павы был характер. В общем, казалось, что со сцены она до сих пор не слезла, так и осталась вещать свысока и снисходительно на все посматривать. У нее был кот, которому она посвящала все свободное время. Да что там время — жизнь! Но часть жизни, и большая, все равно оставалась для Крещенских.
Надька Новенькая, прелестная, добрейшая, худенькая, смолящая «Беломор», с вечным молодежным коротким каре, сделавшим ее образ еще в двадцатых годах, могла после долгих игр с Катей и Лиской напробоваться горячительного из незапертого шкафчика-бара, который был вделан во встроенную стенку у Лидки в комнате, и свалиться со стула, привычно вывихнув руку и перепугав всех домашних. Была очень смешливой и имела особое театральное амплуа — «проказница», если по таблице Мейерхольда. Проказница должна была обладать тонкой фигурой, неважно каким голосом, но главное — большой подвижностью глаз и лицевых мышц. Необходимо было уметь подражать и пародировать, без этого никуда, ну и еще хорошо бы делать всяческие сальто и прыжки с переворотами. И да, это была именно Надька! Это четкое ее описание! Мейерхольд как в воду глядел, словно списывал с нее! Хотя с возрастом Надькины прыжки перестали быть легкими и по большей части перешли в травмоопасные, но любовь к пародиям и подвижность лицевых мышц осталась. Надька отличалась крепким здоровьем, которое объясняла просто и доходчиво — она лечилась водкой и своей кошкой (кошку она завела исключительно в лечебных целях). Но не подумайте ничего плохого, кошку свою прикладывала к голове от давления, если вдруг зашкаливало, и объясняла просто — у нее девять жизней, пусть делится. Ну а водку она не столько пила, сколько, как и кошку, тоже прикладывала — ставила водочные компрессы с перцем, с солью, с хреном и горчицей, делала спецнатирку или настаивала травы. Самостоятельно, в аптечные варианты не верила. Нун попивала, конечно, немного. Самую малость. Несколько рюмочек в день. Для здоровья. И хохотала.