– Софи Трой.
30
А что же Анни Муни?
Я знаю, я слышу вас. Потерпите. Факт есть факт: в то воскресенье я не искал ее и не думал о Кристи. Я потерялся в захватывающей дух сосредоточенности на себе, свойственной влюбленным. Уединение – рассадник абсолютов, и к тому времени, как добрался к дому прародителей, я решил, что остаток моей жизни проведу в непосредственной близости от младшей из сестер Трой.
Когда произносишь такое, оно кажется безумным. Кажется здравым, когда такое чувствуешь.
Не найти уж того мальчишки и не встряхнуть его за плечи. “Хуже горькой редьки” – такое было выражение у моей мамы. Но мы с ним нашли на чем уговориться, как сказывал когда-то Томас Бреннан. Господь его благослови.
С той выбитой в камне предсказуемостью, какую некоторые находят утешительной, солнце в Фахе уже произвело первое и старейшее преображение, какое осуществляло с тех пор, как биологические виды открыли сушу, а именно породило глубинную леность и пробудило в человеке желание свернуться калачиком в послеполуденном солнечном луче. Женщины, порожденье луны, – или же более стойкие – менее подвержены были этому. Ко второй неделе испанского солнца во всем приходе установилась практика неофициальных сиест. Кто-то применял медицинские доводы – плоть фахская бледна, а огненный шар солнца убийствен, – однако большинство попросту ускользали прочь на какой-нибудь лужок, где ощущали, что энергия их расхищена и укутывает их теплым одеялом летаргии. В полях просушенных теперь почв, с которых убрались наконец лягушки, и под неслыханную доселе шепот-музыку хрустящей травы мужчины спали невозможно глубоким сном, какой будут вспоминать в старости, когда лето уж больше не солнечно, а сон приходит лишь урывками. (Были и такие, кто не спал, разумеется: перед первородным афродизиаком солнца устоять оказывалось невозможно, и иногда восставали из травы мужчина или женщина, поправляя на себе одежду, и вид у них был одурелый от застенчивого удовольствия, полученного вне предписанного времени. То, что дети, народившиеся через девять месяцев, вступали в жизнь с настроем более солнечным, – примечание к тому, что не учтено статистикой, однако подчиняется логике, если логика для вас – мерило того, что истинно.)
Я уже обнаружил, что перед чарами сиесты Кристи бессилен, и, когда в воскресенье после обеда не застал его дома, отправился на поиски. Все равно хотелось погулять. Любое узилище было мне нестерпимо. Пошел по дороге. Природная истома воскресений умножилась от погоды, и округа казалась ошеломленной и сонной. Ничто не двигалось, коровы и лошади сберегали силы в далеких пейзажах, псы валились плашмя в прожженную солнцем середку дороги, носясь исключительно в нервных грезах. Слышно было Келли, игравших в футбол без арбитра где-то не здесь, или, проходя мимо чьего-нибудь дома с распахнутой дверью, удавалось уловить случайный комментарий футбольного матча по радио, но более – ничего. В белой рубашке с закатанными рукавами и в фетровой шляпе, урванной у пугала, Мартин Моран стоял у своих ворот и глазел на свой же луг, подобно фигуре на картине. Он, вероятно, простоял здесь вечно, такое возникало чувство. Я с ним не заговаривал. Поместил его здесь, чтобы остался он тут до сих пор: глядит в то поле, что было его мерой довольства, и тем самым становится частью моего теперь. Если улавливаете.
Дунин велосипед подпирал откос канавы возле обширного заболоченного луга Клери. На склоне повыше, недалеко, над травой виднелась закинутая нога Кристи – одинокая разутая ступня.
– Она была? – спросил я его.
Он лежал спиной в траве, иссине-тоскливо поверженный, словно его бросили здесь. Пиджак был под ним, рубашка расстегнута. Но кроме того, поменялись глаза его. Не было в них былого сияния. Раньше я мыслил его преисполненным порывистой энергии, включенным, словно тумблером, оптимизмом юродивых и святых, таким, какой бросается напролом, не раздумывая, в хаос повседневности, веря, что раз это жизнь, то ее надо принимать со всеми ее непредвиденностями, а поскольку Бог присматривает, а не, скажем, отбыл крутить кольца вокруг Сатурна, худшее из того, что может случиться, окажется не таким уж скверным. В основном мы не осознаем, до чего косны у нас представления об окружающих, до чего эти представления укоренены в первых впечатлениях и в малейших признаках, какие улавливаем мы, чтобы доказать себе: ага, мы были правы. Стоя рядом с ним на лугу Клери, искрящиеся копья солнца воткнуты в грудь нам обоим, я понял, что заблуждался в Кристи. Уверовал, что натура его неукротима. Считал его силой, наделенной уверенностью в своих целях, но тем самым отнял у Кристи грань человеческого. Глаза, в которые смотрел я теперь, были грустны, голос тих, и когда зазвучал он, я уловил сокрытую в нем боль. Кристи заслонился от солнца, салютуя ладонью.
– Была ли она на Мессе? А то я не видел.
Он приспустил салют.
– Не было.
– Что собираетесь делать? – Я был прямолинейней себя самого, состояние моего состояния таково, что всякую опаску долой, и пусть оголится жизненный нерв. Кроме того, в Фахе сюжет, зашедший в тупик, невыносим.
– Поделать тут пока нечего, только ждать.
Когда ты юн, старики, бывает, разочаровывают. Это я помню.
Я уселся в траву рядом с ним.
– Вы приехали сюда ради нее. Сами же говорили.
– Это правда.
– Просить ее о прощении.
– Да.
– Ну, тогда оно не кончено, пока вас не простят.
Ответа у него не нашлось.
– Нельзя ничего не делать.
– Я уже сделал что можно.
– Нет, не сделали.
Кристи осмыслял сказанное – или я себя в этом убедил, – и, пока был эдак вот занят, я продолжил долгой речью, какая растворилась в смущении; суть же ее была в том, что ему нельзя, он не может и так далее потому-то, потому-то и потому-то, и вот уж сам себя заболтал до невесть какого состояния, жаркого, абсолютистского, несгибаемого и поневоле уперся в то, что не осмеливался прежде спросить:
– Так почему же?
Он приподнялся на локте, долгий луг расстилался перед нами, птицы, ошеломленные солнцем, не пели.
– Почему вы ее бросили?
Он не шелохнулся, но глаза его, глаза его сделались невыносимыми для взгляда. Я тут же отвернулся. Другой бы на том остановился.
– Почему вы на ней не женились?
Я услышал движение его крупного тела на траве, он сел. Смотрел вниз, на реку.
– Есть такое, что делаешь смолоду, и оно непростительно, когда состаришься, – произнес он наконец.
И вновь я мог бы оставить все как есть. Но, думаю, я уже знал, что мало бывает в жизни мигов, когда люди могут позволить себе полную откровенность, и такой вот миг настал.
– Она вас любила?
– Думаю, да. Да, любила.
– А вы ее?
– Да.
– Не понимаю.