— Ну, наверное, вы не были счастливы.
Мы покидаем родину, когда она покинула нас. Уж кому-кому, а старому бродяге Бартоломеу Одиноку это известно.
— Я Португалию не покидал. Просто приехал за женщиной.
Так отвечает Сидониу, но в глубине души сам себе признается: на родной земле он счастлив не был. Мало того, не умел желать счастья. В Лиссабоне он жил среди родных, у него было полно знакомых. Он ехал в Африку и боялся, что здесь его замучит одиночество. Но теперь-то ясно: одиноким он стал давно. Одиноким среди родни и знакомых. Доктора Сидониу Розу, как говорит Бартоломеу, давным-давно уже некому было благословить.
— Мундинья говорит, что ваш отец умер здесь, в Африке. Это правда?
— Правда, — признает португалец. — Но не хотите же вы убедить меня, будто я приехал повидаться с его тенью.
— К духам в гости не ездят. Они нам являются сами.
— Да к тому же тела моего отца здесь нет. Его переправили на родину.
Отец Сидониу отправился в изгнание вскоре после того, как сын родился. Сам он верил, что бежит от фашизма. Но диктатура была только предлогом. Он пытался скрыться от пустоты. Ни один политический режим не имел к ней ни малейшего отношения. И от той же пустоты бежал спустя сорок лет Сидониу Роза.
— От демократии, скажу я вам, бежать куда обиднее.
— Чего не знаю, того не знаю: мне бы от жены сбежать — и довольно.
Хотя в придачу пенсионер был бы не прочь сбежать от всех Уважайму, кишмя кишевших в стране. От тех, у кого задница, как он говорит, шире спины.
— Вы вот тут рассердились на меня за то, что я не называю вас полным именем. Но мне известен ваш секрет.
— У меня секретов нет. Это у женщин вечные секреты.
— Ваша фамилия Цоци. Бартоломеу Цоци.
— Кто вам сказал? Небось этот козел-администратор.
Бартоломеу неохотно признается, что это и вправду его фамилия. Сначала имя ему поменяли посторонние люди, при крещении. А к тому времени, когда стало можно снова стать самим собой, он привык стыдиться африканской фамилии. Сам себе сделался колонизатором. Так Цоци превратился в Одиноку.
— Я мечтал стать механиком, отремонтировать весь мир. Но, между нами, пока нас никто не слышит, скажите, вы представляете себе механика с фамилией Цоци?
— Ини нкабе дзиуа
[5].
— А, доктор, уже и их язык учите?
— Их язык? Да разве ж он не ваш?
— Не знаю. Я уже ничего не знаю…
Португалец завидует тем, кто говорит на двух языках. На одном можно распрощаться с прошлым. На другом — обманывать настоящее.
— Кстати, о языке. Знаете что, доктор Сидоню? Я постепенно размулачиваюсь.
Он зажмуривается, широко разевает рот и высовывает язык. Врач хмурит брови: слизистая покрыта грибком, от него и беловатый налет.
— Какие еще грибы! — возмущается Бартоломеу. — Я становлюсь белым на язык. Наверное, потому что говорю все время по-португальски…
Смех переходит в кашель, и португалец опасливо отстраняется от источника заразы. И чуть не натыкается на Уважайму, только что перешедшего улицу. Администратор запыхался и на бегу едва здоровается со стариком и с доктором. Но потом все же останавливается под окном, чтобы в тени тщательно вытереть вспотевшее лицо.
— А, уважаемое начальство! — произносит старик Одиноку. — С утра пораньше — и уже кур смешить.
— Что случилось, сеньор Уважайму? — спрашивает португалец, сглаживая бестактность своего пациента.
— Парни из предвыборного оркестра, — переводит дух чиновник, сдерживая приступ праведного гнева. — Парни из оркестра сбежали с инструментами.
— Да, вот так судьба играет человеком. Выходит, жулики оставили вас без ансам… бля?
Не замечая иронии, Администратор сокрушенно кивает. Это не просто рядовая кража. Тут пахнет политическими манипуляциями, кознями врагов родины.
— Рыбак рыбака… — иронизирует Одиноку.
— Отчего ты не уважаешь меня, Бартоломеу? Меня, который не жалеет сил для страны?
— Страна бы предпочла, чтобы вы поберегли свои силы.
— За что ты меня не любишь?
— Я люблю свою землю, своих близких. А кого любите вы?
Однако Администратор уже заспешил обратно, слегка припадая на одну ногу. Бартоломеу и Сидониу, провожая глазами начальство, похоже, созерцают закат его политической карьеры.
— Жаль толстяка, — сознается португалец.
— А мне на него насрать, — припечатывает Бартоломеу.
И хохочет. Тут же на него нападает такой приступ кашля, что ни охнуть, ни вздохнуть.
— Блядская жизнь, — говорит он, — жить не можем без смеха, а потом от смеха же и помираем. — И заключает, переведя дыхание: — Вы думаете, я — аномалия?
Врач глядит в окно, и его бросает в дрожь, когда он видит, до чего слаб, до чего недолговечен его единственный друг в поселке Мгла. Оконный проем кажется рамкой предсмертной фотографии упрямого отставного механика.
— Можно задать вам личный вопрос?
— Смотря какой, — отвечает португалец.
— Вы когда-нибудь теряли сознание, доктор?
— Да.
— Мне бы хотелось потерять сознание. Неохота умирать, так ни разу и не потеряв сознания.
Обморок — это смерть, поленившаяся доделать свое дело, временная кончина. Португалец — страж границы между жизнью и смертью — мог бы помочь ему устроить такой временный побег, короткую потерю сознания.
— Пропишите мне снадобье для обморока.
Португалец смеется. Он бы тоже не прочь устраивать сознанию перерывы, временно увиливать от обязанности влачить существование.
— Хороший удар молотком по голове — единственное, что приходит мне в голову.
Оба смеются. Смеяться вместе лучше, чем говорить на одном языке. А может, смех и есть язык, древний язык, который мы постепенно утратили, когда перестали владеть миром.
Глава тринадцатая
Врачу сообщают: старик Бартоломеу вышел из дома, бродит где-то по улицам, и никто не знает где. Если ноги сами тебя несут, забредешь далеко. А с головой отставной механик давно не дружит, она в плену или в заложниках, где-то отдельно от тела. Потому-то его внезапное исчезновение вызвало такую панику. Дона Мунда падает в ноги Сидониу, молит в тоске:
— Идите, доктор, найдите мужа, а то он уже, не дай бог, валяется без сил где-нибудь под забором.
Португалец берет спасательную операцию на себя и спешит по извилистым улочкам Мглы вслед за пациентом. Маршрут больного восстановить нетрудно: свидетели — на каждом углу. Старик то и дело терялся и обращался к прохожим за помощью.