Господи, как страшно!
И вспомнила историю, которую много раз рассказывала мать.
Как она юной дурочкой сбежала на турецкую войну и чуть не угодила в лапы к башибузукам. Они были свирепые, кровожадные и тоже отрезали головы. Но маму тогда спас герой, по которому она потом сохла всю жизнь. Когда Мона подросла, мать грустно говорила ей: «Ничего, это нормально – любить двух мужчин: одного, с кем живешь и старишься, и другого, с которым ты вечно молодая. В нас, женщинах, две природы. Одной нужен такой мужчина, как твой папа, другой – такой, как мой Эраст Фандорин. Но Фандориных больше не водится. Они все остались в прошлом веке…»
Да, думала Мона, обхватив себя руками за плечи. Никакой Фандорин меня тут не спасет, и ничего больше не будет. Только боль, тьма, а потом шест и вороны.
Она вообразила, как жесткий клюв впивается ей в глаз. Закрыла ладонями лицо и заплакала.
Ой…
Даже удивительно, что после таких мыслей она все-таки уснула.
Видела сон, из материнского рассказа. Страшный.
По полю скакал всадник в косматой папахе, про которого Мона знала, что его имя Смерть. Он гортанно кричал на непонятном языке, у седла болталось что-то круглое, и долго не получалось разглядеть что. Наконец разглядела: мертвая голова, привязанная к луке за рыжие волосы.
Мона закричала, вскинулась, не сразу поняла, где находится.
По полу тянулась узкая серая черта. Это в дверную щель проникал свет.
Утро.
В камере было темно и душно, но Мона согласилась бы оставаться в ней вечно. Лишь бы дверь никогда не открывалась!
Подлая дверь будто подслушала ее, заскрипела петлями. Мона зажмурилась от нестерпимой яркости. Прикрыла глаза рукой, увидела в проеме силуэт в косматой папахе.
– Поснедай, тетка, – сказал силуэт.
О пол стукнула глиняная крынка, на нее лег большой кус хлеба.
– На двор надо – потерпи, скоро выведут.
И дверь закрылась.
Про что это он, подумала Мона. В каком смысле «выведут»? Неужели расстреливать? Но зачем тогда кормить?
Сама себе ответила, со странной отчужденностью: это у них почему-то так положено. Приговоренных всегда кормят завтраком и потом, непосредственно перед казнью, еще дают покурить. «У них» значило «у людей», к миру которых она себя, выходит, уже не относила.
Не буду есть, подумала она. Но хлеб был свежевыпеченный и чудесно пах, а в крынке пузырилось парное молоко.
Всё съела, и это был самый вкусный завтрак за всю ее жизнь, вкуснее круассанов с апельсиновым джемом в «Астории».
Снова заскрипела дверь.
– Выходь.
Стиснув зубы, Мона поднялась. Удивилась, что она такая спартанка: колени не подгибаются, сердце не частит.
Но во дворе было солнечно и пахло свежим ветром, в поле радостно звенели жаворонки, и новообретенное спокойствие ее покинуло.
Нет! Нет! Нет! Покидать этот мир она была не согласна!
– Доброе утро, Елизавета Анатольевна. То есть недоброе…
Романов. Щурится – должно быть, его тоже только что вывели. Романов был молодец – улыбался. Хочет подбодрить, поняла Мона и тоже попыталась улыбнуться.
Здесь же был и Скукин, но этот не улыбался и не поздоровался.
– Целых шестеро, – хмуро сказал он, кивая на охрану. – Куда столько?
В самом деле, конвоиров сегодня было шесть человек, и все держали винтовки наготове.
Романов шепнул подполковнику:
– Подойдут вязать руки – бейте в зубы и попробуйте отобрать оружие. Я тоже побрыкаюсь. Лучше получить пулю в грудь, в драке, чем в затылок на коленях.
– Дело вкуса, – кисло ответил Скукин. – Глядите, кто пожаловал…
Из дома вышел Семен.
– Примкнуть штыки! Вы четверо – к энтому. Леха, Сидор – ко второму.
Два штыка ткнулись Скукину в правый и левый бок. Романов, должно быть, как более опасный, оказался меж четырех штыков.
– У меня не зарыпаетесь. – Десятник подмигнул.
– Куда пойдем? – спросил его Романов. – Опять в овраг, что ли? Надоело.
– К директору.
Убьют еще не сейчас, поняла Мона. Сначала будет суд или как это в Зеленой Школе называется – «педсовет»?
Через село шли медленно, потому что двое конвойных пятились спиной, наставив штыки Романову в грудь.
– Уважают, – сказал штабс-капитан. – А вы, Скукин, не заслужили.
– Я на охрану не нападал, «инспектора» по морде не бил, – ответил подполковник. – Меня, собственно, и расстреливать не за что.
Встречные глазели на процессию с любопытством. Мальчишки пристраивались сзади.
– Рыжая-то чего? – крикнул один.
– Шпиёнка. Кончать будут.
Наконец довели до правления.
На ступеньках стоял директор, разговаривал с каким-то городским человеком в летнем песочном костюме и соломенном канотье, с приличным саквояжем. Откуда здесь только такой взялся?
Пожали друг другу руки. Городской обернулся.
Мона мельком заметила тонкое лицо, черные усики. Смотрела она на Жовтогуба.
Директор спустился во двор, неторопливо приблизился. Лицо у него было укоризненное.
– Ну и спутники у вас, – сказал Жовтогуб, качая головой. – Черт знает что устроили. Могло плохо кончиться.
Обращался он к городскому.
Тот тоже подошел. Поднял шляпу, чтобы вытереть платком высокий лоб. Аккуратно подстриженные волосы были седы, но усы черные и лицо моложавое. Странно знакомое. Впрочем, Мона на него по-прежнему не смотрела.
– Елки, – пробормотал Романов, – это ж наш странник!
Канотье
Только теперь Мона узнала отца Сергия. Какая метаморфоза!
– Я же вам сказал, всё устроится, – сердито сказал чудесно преобразившийся старец. – Хорошо хоть, никого не убили, иначе Никодим Львович бы вас не отпустил.
– Нас отпускают? – быстро спросил Скукин. – Но почему?
– Потому что господин директор с уважением относится к батьке Махно. А у меня пропуск из м-махновского штаба. На меня и на всех, кто со мной.
– Я же не знала, – пролепетала Мона. – Вы говорили мне только про письмо…
– Изъятые вещи вам вернут, – объявил Жовтогуб. – Все кроме пулемета. Он нам пригодится. Братский привет Нестору Ивановичу и Арону Воле. Передайте им мое предложение. Обязательно скажите, что медлить нельзя. В ближайшие месяцы всё решится.