Папик понимает.
— Я велел, Гриша, я, чтобы тебе не напоминало, чтобы тебе легче…
Сую в рот валидол, снова теряю время на преодоление боли и сквозь неё костенеющим чужим языком едва ворочаю:
— Обратно. Немедленно. Как было.
Откуда во мне сила взялась? Не обращая внимания на боль, стаскиваю грязную скатерть с остатками еды, выбрасываю в коридор, незнакомый, чужой стол, тяжеленный, пудовый, с трудом тоже волоку к двери, он цепляется за Тошины вещи.
— Гриша, Гриша! — суетится папик. — Помогите! — кричит папик на кухню и потом, когда мужчина приходит, повторяет: — Помогите!
Я слеп, я ещё не вижу мужчины, я вижу лишь чужое, врагом ворвавшееся в Тошину комнату инородное барахло и гоню это чужое прочь.
— Как было! Всё как было! — кричу истошно я. — Вешай картины, каждую на своё место.
— Остановись наконец! — приказывает папик, хватает меня за плечо больно, такая мёртвая хватка была у Сан Саныча. — Остановись и послушай. Это не твоя квартира, Антонинина. Ты не прописан здесь. Всё равно нужно переезжать…
— Куда?! — шалею я. — Я никуда никогда отсюда не поеду. Я…
— Поздно, — холодно говорит папик, — мама пошла оформлять документы, и нужно переезжать. Кооператив ждёт не дождётся этой квартиры.
Никак не могу сообразить, о чём твердит папик.
— Какой кооператив?! Эта квартира наша с Тошей общая. Я плачу за неё много лет.
— Никто и не вздумает прикарманить твои деньги, не волнуйся, я договорился обо всём, тебе выплатят пай — ведь вы же расписаны!
— Какой пай?! — всё ещё не понимаю я. — Это мой дом. Я никогда никуда не поеду отсюда. — Иду к телефону, нахожу в записной книжке, лежащей около аппарата, рабочий номер председателя кооператива, набираю. — Пётр Степанович, — шалея от страха, умоляюще говорю я, — не выгоняйте меня, я не могу, я должен…
Председатель не обижается на то, что я не поздоровался, разбирает мой лепет, он, видно, понимает, в каком я состоянии, мы знакомы, несколько лет назад он уговаривал Тошу стать председателем кооператива вместо него, и сейчас Пётр Степанович, добродушный, лысый и весёлый дядька, говорит:
— Вас никто и не собирался трогать, это ваши родители требуют, мне сейчас звонила бухгалтер, у неё была ваша мать, я думал, это вы хотите… Но я со своей стороны готов посодействовать перед общим собранием. Я же понимаю, я же знаю, как вы любили друг друга.
У меня дрожит рука, которой я держу трубку. «Друг друга» — значит, Тоша тоже любила меня?!
— Родители — не я, — бормочу я, интуитивно боясь сосредоточиться на этом «друг друга».
— Не волнуйтесь, я поговорю с людьми, я сделаю всё, что смогу, вы столько лет прожили! Вы имеете право!.. — Кладу трубку, расслабленный и благодарный председателю Тошиного кооператива, двух слов со мной не сказавшему за десять лет, но преданно и по-дружески относящегося к Тоше.
«Друг друга» — звучит во мне.
— Я протестую… тебе нужна другая, более престижная квартира. Я заказал машину…
И я ору:
— Какую машину?! Какая «престижная»?! Я никуда никогда не уеду из этой квартиры. Я не поеду в Америку. И ни в какой Таллинн, к нужным людям не поеду. Хватит моей судьбой и мною распоряжаться, я не кукла. Достаточно ты вмешивался в мою жизнь, кроил её по своему подобию. Руководил моими начальниками в институте, делал всё, чтобы я утерял человеческие чувства. Из-за тебя — тебя! — погибла Тоша! Ты всё время разрушал все наши с ней планы, ты вторгался… — Я захлебнулся и замолчал: острая пронзительная боль сжала сердце. И только когда холод валидола опалил рот и боль немного отпустила, я беспомощно попросил: — Верни комнате прежний вид, слышишь?! И ни одной мелочи, ни одного листка не тронь! Это моя жизнь, единственная…
— Ты сошёл с ума?! — закричал папик.
У него перекошено бешенством лицо, я чувствую, он сейчас наговорит лишнего, типа — «опоила тебя», «проститутка», и я, испугавшись за папика — навсегда порву с ним, если он наговорит лишнего, перебиваю слова, готовые сорваться с его языка:
— Я очень прошу тебя: хотя бы на несколько дней забудь о себе и своих планах относительно меня. Прошу тебя: верни всё на свои места в моём доме!
— Я же для тебя… я же как тебе лучше… я же тебя жалею… тебе нужно забыться…
— Простите, — обнаруживает себя мужчина. — Я не вовремя, может быть, я завтра приду?
— Вовремя, очень даже вовремя! — восклицаю я. — Идёмте в спальню, идёмте ко мне.
— Вы не завтракали, — говорит мужчина. — Хотя бы чаю…
— Да, — удивляюсь я, — я очень хочу чая!
Мы идём на кухню, и мужчина наливает мне чай.
— Спасибо. Вы очень любезны, — говорю я стандартную фразу и пью чай. Он горяч, но не так горяч, чтобы обжечь, он горяч приятно, он успокаивает меня, он как бы смазывает ссадины в моей груди мягким кремом.
— Может быть, поедите? — спрашивает мужчина, показывая на еду, густо уставившую стол. — На вас нет лица, — говорит мужчина.
— Простите, не могу, тошнит. Идёмте ко мне, пожалуйста.
Мы проходим мимо закрытой двери, за которой папик восстанавливает Тошину комнату, мимо неизвестно чьих досок и столов, садимся на неубранную тахту.
— Слушаю вас.
Мужчина молчит. Молчит долго, так долго, что я уже чувствую себя неловко — какая тайна скрывается за этим его молчанием? Но, несмотря на неловкость, ощущаю к нему нежность и родственность: он не в себе, как и я, от него исходит боль.
— Я виноват в её смерти, — говорит мужчина.
Всё что угодно, только не это ожидал я услышать. Может, он — Тошин любовник? Может, Тоша его любила? И, наконец, смотрю на него.
Да я же видел этого человека. Где, когда?
Он сед, с густой копной-шапкой пушистых волос, у него породистое лицо мыслителя — отрешённые от быта глаза, привыкший к молчанию, строго сжатый рот, морщины глубоко перерезали лоб посередине — привычное выражение глубокой задумчивости. Такого можно любить. Он не красив: и нос великоват, и губы не имеют чёткого рисунка. Но увидишь и никогда не забудешь — значительное лицо. Да это же… — один из распятых на кресте Нероном! Только волосы на картине не приглажены, как сейчас, а дыбом! И это его… писала Тоша в клубе!
— Вы верите в Бога?! — не то спросил, не то утвердил я.
— Откуда вы знаете? — удивился он. — Вам Тоня говорила обо мне?
— Нет, не говорила.
Этот человек не был Тошиным любовником, понимаю я. Он слишком чист — вон какие у него детские светло-зелёные глаза! И ещё понимаю неожиданно: Тоша тоже верила в Бога.
Обиженная, она не упрекала меня за нанесённую обиду. Видела, что делаю карьеру, не принимала этого, и… не мешала.
— Это я заставил её бегать утрами, — говорит мужчина. — Вы ведь знаете, причина смерти — ледяной душ после бега…