— Валя, больше живописи, больше себя я люблю её. Не делай меня несчастным.
Он усмехнулся.
— Я сделаю тебя счастливым. Кто мешает тебе любить её? Люби. Баба есть баба, и никакая не захочет остаться одна. Пошумит и смирится. Ещё как будет довольна!
Медленно, едва переставляя ноги, я побрёл домой.
Тоша сидит всё в той же позе, будто не прошло полутора часов моего отсутствия.
— Прости меня, — говорю я. — Я пытался убедить этого идиота, хотел забрать картины с выставки. Прости меня, больше я не буду идти у них на поводу, прости меня.
Я опустился на пол и положил голову ей на колени. Только бы она не оттолкнула.
Она сидит, как сидела, вроде не заметила, что я положил ей голову на колени.
— Не гони меня. Я не смогу жить без тебя… Больше жизни… Я тебе хочу…
— Не надо, — прерывает она меня, и голос её твёрд. Она очень уставшая. И не гонит меня, и не отталкивает.
11
С этого дня жизнь окончательно раздвоилась. Я не смог отделаться от Тюбика, который быстро занял ответственный пост в Союзе художников и ввёл меня в официозную элиту, и не смог предать Тошу до конца. В течение вот уже нескольких лет для неё специально я пишу картины, которые ей могут понравиться, и скрываю от неё всё, что может причинить ей боль или вызвать гнев: успехи на выставках, приём в партию, возносящие меня статьи и восхваления на собраниях. Только мастерскую, которую мне дали вне очереди, скрыть не смог, потому что я часто в ней работаю. Фактически силой я вытребовал у Тоши книжку квартплаты и сам теперь оплачиваю квартиру. Я сам приношу теперь продукты. Завёл знакомство с мясником и за некоторую мзду всегда получаю лучшие куски. Наконец-то я стал кормильцем.
В дом я купил хороший проигрыватель вместо Тошиного старого, и мы вместе часто слушаем Шопена или Чайковского. Я вожу её на курорты и в санатории. Дарю ей тряпки, какие могу достать. В общем, делаю всё, чтобы Тоше было спокойно и комфортно жить.
Две жизни даются мне, к моему удивлению, легко, они не соприкасаются друг с другом. Тюбиков мир никак не соединяется с Тошиным.
С Тошей я совсем другой, чем в Тюбиковом мире: вникаю в книги, которые она читает, сам читаю книги об искусстве и о жизни замечательных людей. С Тошей я тих, сговорчив и никогда не говорю ни о деньгах, ни о карьере.
Вечер. Мы ужинаем. Снова мои любимые оладьи с изюмом. Кладу на них сметану и вишнёвое варенье, запихиваю всё это богатство в рот и долго жую. Жую и смотрю на Тошу.
Вечер. Тоша читает, я читаю. Тоша лежит на животе. Она часто и спит на животе. Я сижу около неё под торшером в кресле. Свет падает ей на щёку и угол глаза. Отрываюсь от книги и смотрю на неё. Ничего больше не нужно, только бы она была рядом. Не выдерживаю, пересаживаюсь к ней на тахту, глажу её мягкие волосы.
— Тошенька, малышка моя, — говорю я. — Белочка моя! Что делают твои ушки, что делают твои глазки? — лепечу я, изнемогая от нежности. Я хочу услышать «ушки слушают тебя», «глазки смотрят на тебя», но Тоша морщится. — Тебе не нравится то, что ты белочка?! Хочешь, я сделаю тебя другой зверушкой? Но ты пушистая, я чувствую, какая ты пушистая, больше всего ты похожа на белочку, ушки с кисточками, хвостик пушистый!
К сожалению, часто вечерами я занят: приёмы, выставки, нужные встречи. Почему-то везде и всегда требуется личное участие.
Иногда, очень редко, я прошу Тошу принять нужных мне людей. Я, конечно, не говорю ей, что тот или иной человек — нужный, я говорю, что это мой хороший товарищ. И Тоша закатывает пир — печёт пироги, сладкие и с мясом, запекает индейку или мясо, делает свои коронные салаты. Она улыбается гостям, мило рассуждает о погоде, об изысканных блюдах и упорно молчит, когда речь заходит о выставках и политике, улыбается дежурной улыбкой. Свои картины она в такие дни снимает.
В один из дней она пригласила меня в «Современник» на какой-то модный спектакль, а я на этот день уже позвал в гости Евгения Николаевича.
Тюбик развернул бурную деятельность по моему приёму в Союз художников, а Евгений Николаевич — председатель комиссии. Думаю, и так приняли бы, но Тюбик уверил меня, что всё зависит от него. Они с Тюбиком на «ты», хотя Евгений Николаевич старше нас на добрый десяток лет. Он курчав, чернобров, улыбчив.
Тоша ничего не сказала мне, билеты кому-то отдала, еды вкусной наготовила.
— Какая у тебя очаровательная жена! — сказал свои первые слова председатель комиссии, войдя в наш дом. — Прелесть!
— Садись, Жэка! — приглашает Тюбик, как за свой стол, а сам наступает мне на ногу, давай, говори что-нибудь.
— Садитесь, — приглашаю и я.
Мне не понравилась вольность, с которой Жэка заговорил о Тоше, мне не нравится, какими глазами Жэка смотрит на Тошу, но Тюбик предупреждал меня, что Жэка любит признание, комплименты, и я буквально вымучиваю из себя любезности.
— Антонина Сергеевна и я очень рады принимать вас в своём доме, мы очень благодарны вам, что вы навестили нас. Мне Валя говорил, вы прекрасно играете в теннис?!
В теннис. Теннис теперь символ элитности в нашем с Тошей доме.
Как всё может в одно мгновение стать с ног на голову! Теннис — это мой папик. Папик объявился сам: в одно из воскресений по телефону вызвал меня на улицу. Он сидел в своей новой роскошной «Волге» рядом с мамой. Распахнул передо мной чёрную блестящую дверцу.
— Садись. Есть разговор, — сказал он.
Мы не виделись три года. Он не проявлял никаких попыток встретиться, как теперь я понимаю, всё-таки испытывая чувство вины перед Тошей и передо мной.
— Мама говорит, вы по воскресеньям вместе обедаете?!
— Ну?!
Папик не изменился, так же молод, так же самоуверен, так же весел и жизнерадостен.
— Я к тебе имею отношение?
— Ну?! — повторил я не очень любезно.
— Я хочу обедать с вами, семьёй!
И я не выдержал:
— Ты бы подумал о том, что имеешь ко мне отношение, когда оскорблял мою жену, — сказал я резко. — Не зная её, посмел назвать проституткой! Ты не уважаешь меня, за моей спиной унижаешь меня.
— Ну, Гриша, — по обыкновению прервал меня папик, — это всё в далёком прошлом, я же не мог предположить особую ситуацию, такую редкую в наши дни, ты слишком молод и не знаешь, какие хитрые и коварные женщины. Что скрывать, тебе повезло. Я же вижу, как прочен и серьёзен ваш союз. Вот и мама говорит… Я попрошу у твоей жены прощения. Сделай доброе дело, пожалуйста, поднимись к ней, спроси разрешения поговорить… заступись за меня. У меня один сын, я хочу общаться с тобой.
Мама молчит, но я понимаю: для неё общие обеды — единственная возможность видеться с папиком.
С тех пор, вот уже много лет, мы обедаем вчетвером. А по субботам мы с папиком играем в теннис. Раньше папик вообще спорта не признавал. «Глупо тратить столько времени на чепуху, — говаривал он, — всё равно предначертан путь человека, и смерть предрешена». Но в те три года, что мы не виделись, кто-то, из высшего эшелона, объяснил папику, что большой теннис — спорт для посвященных, познакомил с уникальным тренером, и папик ринулся в этот престижный спорт со всей своей энергией и страстностью. Довольно легко освоил его премудрости и стал играть на хорошем уровне. Встретившись со мной, в первый же час начал наступление. «Тебе нужен теннис! Прежде всего красота». Для папика красота заключалась в белизне костюма, в ритуале приветствий, в ракетках лучших иностранных фирм, в гармоничности движений игры. Конечно, уникальный тренер драл с клиента три шкуры, но большие деньги, по убеждению папика, окупались и неизменным удовольствием, и резким улучшением здоровья. А для меня папик готов был и разориться — лишь бы я встал с ним на корт!