Я словно в одной лодке плыл с Тошей все эти три дня. Небо, беспредельность чистого пространства снежных далей, согласие со временем и ощущение его беспредельности жили во мне, и все обиды тех, с кем я познакомился, и все несправедливости, и чванство власть имущих, и жестокость, вершащаяся над лучшими. Я был слит с людьми. Выписывая их черты, ощущал не сиюминутность своего и их существования, а жизнь в веках. И жизнь коровы, веками связанной с человеком и кормящей его, и судьба Маруси, которой не дают направления в институт, потому что она бессловесна, — в ряду судеб её бабок и прабабок, крепостных и униженных, в ряду судеб сгоревших на крестах христиан, и погибших на кострах инквизиции и в газовых камерах. Маруся — в ряду жертв, из века в век несущих на себе своё и чужое страдание, и ответственность за живое.
Марусю я видел рядом с Тошиными героями, страдающими сегодня и сегодня любящими, своей любовью спасающими живое от гибели.
Холсты развесил в спальне, потому что на стены гостиной Тоша вернула свои — теперь долго, а быть может, и никогда больше Тюбик не переступит порога нашего дома. Тоша не поставила никаких условий, не сказала: «Выбирай!» Но я сам очутился перед выбором: или она, Тоша, или Тюбик. Я привёз холсты домой, а не в институт. Стою перед ними, первыми, выстраданными, и больше всего на свете мне нужно, чтобы сейчас, вот сию минуту, в двадцать три часа воскресенья, здесь, в спальне, рядом со мной очутилась Тоша, чтобы увидела эти холсты, чтобы поняла: я выбрал её, я готов вместить в себя чужое страдание и больше не буду торговать своей душой.
Раздался звонок телефона. Я поднял трубку.
— Гриша, здравствуй. Вернулся?
— Только что.
— Я знаю. Я звонила. Как ты, Гриша? Иду в поезд. Не встречай меня, не пропускай занятий. Вещей нет, ночная рубашка.
— Когда доберёшься до дома, иди сразу в спальню, хорошо? — Я хочу многое сказать, но слова пропали. Вот она, рядом со мной: я слышу её дыхание, ощущаю её присутствие.
— Ты что замолчал? Получилось? — Она смеётся тихо, как выздоравливающий больной — на громкий смех ещё нет сил. У неё есть время поговорить со мной. Она специально пришла на вокзал за целый час до поезда, чтобы поговорить со мной. Она волновалась — получится у меня или нет, в её руке целая пригоршня пятнашек, и она кидает их и кидает, чтобы мы были вместе. — Я так и думала, что получится, — говорит она. — Наколдовала, да?
Я слушаю её голос. У меня для неё есть одно слово: «Говори!» И она слышит его и говорит:
— Ты не волнуйся, всё будет хорошо, приеду и сразу увижу…
— Что? — спрашиваю я.
— Тебе стало жалко коров. Тебе стало жалко доярок. Ты увидел снег… Ты увидел голодных собак.
«Откуда ты знаешь?» — хочу спросить. Глупый вопрос. Это она так увидела бы. А я видел всё её глазами, я ощутил то, что ощутила бы она. Мы с ней одно целое, на одном оголённом проводе.
9
— Ну, можно поздравить с победой?! — встретил меня Тюбик. Мы сидим на лекции по истории искусств. На лекциях Тюбик всегда устраивается между мной и Сан Санычем. Когда скучно, мы играем в слова. Сегодня скучно. Нудным голосом нам вещают о фламандской живописи. — Там оставил или привёз? — спрашивает Тюбик.
— Привёз.
— Поедешь ещё?
— Ещё разок, наверное, нужно. Птичница у них колоритная!
После занятий спешу домой. Ветер валит с ног, подгоняет в спину — сейчас растянусь на льду. Да что же это так тащится поезд в метро? Почему не идёт так долго автобус?! Ветер снесёт меня сейчас с остановки.
Ну почему моя жизнь зависит от транспорта, от ветра, от дурацкого расписания?
Буквально врываюсь в дом.
— Тоша!
Тишина.
Зову снова, громче:
— Тоша!
Тишина.
Опять кричу, как кричат, когда уезжает единственный в мире человек, и ты не успел сказать ему, что любишь.
— То-ша-а!
Кричу и вижу записку. Не записку, а лист ватмана, на нём неровными, спешащими, счастливыми буквами одно слово: «Спасибо!»
Это праздник. Тоша скупа на слова, на похвалу. Тоша приняла.
В пальто, не сняв ботинок, замёрзший и обветренный, иду в спальню.
Маруся улыбается. Дядя Кузя — в распахнутом тулупе, в рубахе расстёгнутой, видна волосатая грудь, в приспущенных, широких, болтающихся штанах, с папиросой в углу рта. Горбонос, нечёсан, из-под шапки торчит клок сальных волос, но глаза — промытые, детские. Дядя Кузя улыбается! И конь, чуть не касающийся его лица, тоже улыбается. Об одном и том же улыбаются, заговорщицки — два равных существа. Их ноги по колени в навозе, так и чувствуешь запах! Дядя Кузя, да его конь, да Маруся, да коровы связаны с белым пространством, с сереньким зимним небом вопреки железным клеткам коровника, конюшни.
— Доволен?! Здравствуй!
Я обернулся. Смотрю. Вбираю в себя улыбку, волосы, рассыпанные по тужурке, в них — капли воды — растаявший снег и робею перед ней. А ведь из нас двоих сегодня я старший: я собрал свой первый урожай жестокости.
— Привезла из «Норда» пирожные. Мне показалось, ты любишь.
Резкий звонок. Долгий. Хозяйский.
— Кто это может быть? — удивляется Тоша. — Я никого не приглашала.
Иду следом за ней к двери. На пороге — Тюбик.
— Извините, что без приглашения. Номера телефона не знаю и не смог узнать. Декан требует холсты. Давай я отвезу ему.
— Нет, никак нельзя, — пугаюсь я. — Не готово. Надо ещё поработать. — «Это моё!» — хочу сказать Тюбику. Именно сейчас, в эту минуту, я до конца понял Тошу: трудно, невозможно расстаться с тем, что стало тобой. Но я не говорю Тюбику «это моё!». Я лепечу беспомощные оправдания: — Нужно же завершить! Пока наброски…
А Тюбик не уходит. Кажется, даже не слышит того, что я лепечу, он улыбается так, будто я ему объяснился в любви.
— Ну да, конечно, мы понимаем, мы дадим доработать, обязательно, но мы должны понять ситуацию — чем располагаем, должны перспективу увидеть. — Тюбик явно не собирается уходить. — Посмотреть-то хотя бы можно?
— Посмотри, — потерянно говорю я, и почему-то мне становится страшно.
— Разденьтесь, — произносит первое слово Тоша, и я впервые с минуты прихода Тюбика взглядываю на неё: праздничности как не бывало, Тоша осунулась. Пытается сохранить дружелюбие, но это ей плохо удаётся — она несчастна сейчас.
В одну секунду Тюбик сбрасывает пальто, шапку и даже ботинки, в носках идёт в комнату, в которой мы принимали его. Входит и… начинает рассматривать Тошины полотна.
— Чьё это? — спрашивает он.
— Моё, — говорит Тоша. — Но это не на вынос.
Тюбик молча стоит перед каждой картиной. Особенно долго — перед «Злодеяниями Нерона».