Мы с мамой пожарили омлет, заварили чай и приготовили все для бутербродов. Ингве накрыл на стол. Закончив, я пошел звать Хьяртана. Тот уже несколько лет жил в новом доме, построенном возле старого. Чувствуя, как на лицо мне падают капли дождя, я прошел три метра до двери в его дом и позвонил, а потом открыл дверь, вошел в прихожую и, подойдя к лестнице наверх, крикнул, что еда готова.
— Да, иду! — послышалось сверху.
Когда я вернулся, мама медленно вела бабушку к столу, за которым уже сидели дедушка с Ингве, а дедушка пустился рассказывать о возможностях лососевых ферм. Будь он помоложе, непременно занялся бы разведением лосося. Один из соседей устроил на фьорде небольшую лососевую ферму, так словно в лотерею выиграл — столько денег стал зарабатывать.
Я сел и налил себе чаю. На пороге появился Хьяртан. Он захлопнул дверь, подошел к стулу и уселся.
— Ты изучаешь политику? — спросил он у Ингве.
— Привет, Хьяртан, — ответил тот, а когда Хьяртан не ответил на эту едва заметную шпильку, кивнул. — Или, как говорят в Бергене, сравнительную политологию. Но это, считай, одно и то же.
Хьяртан кивнул.
— А ты в гимназии учишься? — он посмотрел на меня.
— Да, — кивнул я.
Потом встал и выдвинул для бабушки стул. Она медленно опустилась на него, мама придвинула стул ближе к столу, а сама села рядом. Хьяртан, не глядя на нас, заговорил. Его руки ловко клали на тарелку хлеб, намазывали бутерброды, подносили их ко рту, наливали чай и молоко, поднимали чашку, словно действуя независимо от него самого и от того, что он говорил, от долгого, непрерывного потока слов. Хьяртан поправлял сам себя, посмеивался, даже слегка возмущался; он словно исчез, выпустив наружу то, что умело говорить.
Он говорил о Хайдеггере — десятиминутный монолог посвятил он этому великому немецкому философу и своей борьбе с ним, а потом вдруг осекся и умолк. Мама ухватилась за какую-то сказанную им фразу и переспросила, правда ли это так, верно ли она поняла. Он взглянул на нее, коротко улыбнулся и заговорил снова. Дедушка, который прежде задавал немудреные темы, обсуждавшиеся за этим столом, сейчас ел молча, не сводя глаз со столешницы и время от времени весело поглядывая на нас, как будто собирался рассказать нам что-то забавное, но тут же снова опускал глаза.
— Тут не все про Хайдеггера слыхали, — сказал Ингве, когда Хьяртан неожиданно умолк. — Можно же поговорить и еще о чем-нибудь, кроме мрачных немецких философов?
— Можно, конечно, — согласился Хьяртан, — поговорим о погоде. Вот только что именно тут сказать? Погода — это то, что существует всегда. Погода — это то, через что проявляется экзистенция. Подобно тому, как мы сами проявляемся через настроение, в котором пребываем, через то, что ощущаем каждую минуту. Невозможно представить себе мир без погоды, а себя — без чувств. Но das Man
[31] сводит и то, и другое к автоматизму. Das Man говорит о погоде так, словно в ней нет ничего особенного, то есть он этого не видит, даже Юханнес, — Хьяртан кивнул на дедушку. — А ведь он полдня слушает прогноз погоды, и всегда слушал, и старался ничего не упустить, но даже он не видит погоды, а видит лишь дождь или солнце, туман или мокрый снег, но не погоду саму по себе как некую самость, явленную нам и являющую посредством себя нечто иное, — в моменты благодати, что ли. Да, Хайдеггер приближается к Богу и божественному, но никогда не становится Им, он никогда не проходит весь путь до конца, хотя он рядом, совсем рядом, возможно для того, чтобы подтолкнуть мысли. Что скажешь, Сиссель?
— Ты прямо как будто о религии говоришь, — сказала она.
Ингве, закативший глаза, когда Хьяртан заговорил о погоде, подцепил вилкой кусок лосося и положил себе на тарелку.
— А в этом году тоже будет и пиннехьёт, и свиные ребрышки? — поинтересовался он.
Дедушка поднял голову:
— Да. Пиннехьёт мы на сеновале вялили, а ребрышки Хьяртан купил вчера.
— Я акевит привез, — сказал Ингве, — без него никак.
Мама поднесла к бабушкиному рту стакан молока. Бабушка сделала глоток, и из уголка рта к подбородку потекла белая струйка.
Окрестности были похожи на корыто, полное тьмы. На следующее утро, когда в него постепенно подлили света и разбавили темноту, в корыте проступили очертания дна. Невозможно, размышлял я, наблюдать за этим, не думая о движении. Разве не приближает свет Лихестен, с ее мощной отвесной скальной стеной? Разве не встает серый фьорд из глубин мрака, в которых прятался всю ночь? Большие березы на буграх возле соседского забора — разве не отступили они на несколько метров назад?
Березы: пять или шесть всадников, всю ночь державшие дом под присмотром, сейчас туго натянули поводья, утихомиривая своих норовистых лошадей.
Ближе к обеду тучи снова сгустились. Все посерело, серыми стали даже по-зимнему зеленые елки на холме за озером, и все источало влагу. Водяная взвесь в воздухе, капли на ветках, с тихими, почти неслышными всхлипами падающие на землю, влажная земля, которая когда-то была болотом и теперь подрагивала, когда на нее наступишь, и сочилась жижей.
Примерно в одиннадцать мы с Ингве пошли к машине Хьяртана — тот разрешил нам съездить на ней в Воген и докупить все, чего не хватало для рождественского ужина. Кислую капусту, красную капусту, пиво, орехов, фруктов, газировки, чтобы утолить жажду, которую всегда вызывает пиннехьёт. И еще несколько газет, если будут, чтобы мне скоротать время до вечера, потому что детские воспоминания о Рождестве укоренились в душе так глубоко, что я по-прежнему радостно предвкушал сочельник.
С мотающимися перед глазами «дворниками» мы проехали по двору, свернули в ворота и доехали до школы, где повернули направо и двинулись по узкой двухкилометровой дороге до Вогена, который в детстве казался недостижимо далеким. Для меня почти каждый метр дороги представлял собой особое место, а самое увлекательное было для меня связано с мостом над речкой — прежде я мог часами стоять там, вцепившись в перила, и смотреть в воду.
На машине весь путь занимал три, может, четыре минуты. Не будь я так привязан к окрестному пейзажу — и не заметил бы ничего. Деревья были бы обычными деревьями, фермы — самыми обычными фермами, и мост ничем не отличался бы от других мостов.
— Хьяртан какой-то странный, — сказал Ингве, — ему до всех остальных вообще дела нет. Или он полагает, будто других интересует то же, что и его?
— Не знаю, — ответил я. — Я вообще не понимаю, о чем он говорит. А ты?
— Разве что чуть-чуть, — сказал Ингве, — но на самом деле все не так интересно. Можно просто взять и прочитать.
Он свернул на парковку, машина остановилась, и мы пошли к магазину. Дверь открылась, и оттуда вышла женщина в длинном дождевике. Перед собой она вела маленького ребенка. Она удивленно уставилась на нас.
— Ой, это же Ингве! Ты приехал! — воскликнула она.