— Глядите, — показывала Жаклин, — вон папоротник орляк… Смотрите, какую интересную форму вылепил ветер из того колючего дерева… а вон кроншнеп… кроличий помёт…
Всё это было чрезвычайно занимательно.
Домой Маркус поехал с противоречивыми чувствами: с одной стороны, им, как и другими ребятами, владело ощущение восторга от поездки, с другой — проповедь Гидеона не могла в нём не вызвать неизбежного, неодолимого поттеровского скептицизма. Он лежал в кровати, в безопасности своей комнаты с белыми стенами, и думал о Боге — впервые с тех пор, как перестал слушать Лукаса Симмонса, который объяснял его, Маркуса, необычные дарования тем, что он отмечен вниманием высших сил, особой печатью. В голове вдруг закружились, угрожающе, одни и те же последовательности форм, фигур (раньше он склонен был воспринимать эти свои состояния как подступающее безумие). В повторявшихся этих овальных сегментах (словно мир предстал в фасетках рифлёного матового стекла ванной комнаты!) непостижимым образом запечатлелся и мог быть разгадан смысл всего увиденного в эти дни. Белые муравьиные куколки, сложенные в хитрый штабель… мельтешащие овечьи зады… блестящие заплетённые звенья волос в косе Руфи… чья-то грудная клетка, живот… белые лица, устремлённые к Гидеону, озарённому печью, сияющему… Маркус коснулся пальцами своей овальной щеки, взглянул на неровный овал набухающей луны в окошке. Да, есть Бог Гидеона, подумал Маркус, и сам Он — как Гидеон, бог-человек, окутанный золотым светом, готовый утешить в львиных объятиях… Но есть и некоторый другой Бог — Бог таинственного, всеобъемлющего, хитро созданного порядка, овальных форм и муравьиных гнёзд, Бог щетинящихся подземных закоулков, составных частей, сплетений, фигур, Бог энергии, порождающей формы, бесконечное множество форм! Со стороны Лукаса было полным безумием полагать, будто есть какой-то особый канал связи с этим Богом. Он и так ведь проницает собой всё — от меня, Маркуса, до любой вещи в мире. О Нём мыслить опасно, но Его предназначение теперь очевидно… Ещё Маркусу вспомнились любознательные речи Жаклин и красивая коса Руфи… По венам побежал адреналин — но уже не от таблетки-полумесяца, а собственный.
18
Hic Ille Raphael
[130]
На втором году обучения в Кембридже Фредерика прославилась (в положительном или отрицательном смысле, сказать трудно) своими орнитологическими изысканиями. Идея её осенила, когда Эдмунд Уилки на вечеринке у миляги Фредди рассказал ей об экспериментальных голубях; тогда же она узнала и новое слово — таксономия, и момент этот (знакомства со словом) остался в памяти ещё надолго, хотя лица и обстановка того вечера вскоре канули в тускловатый калейдоскоп кембриджских вечеринок. Уилки воодушевлённо вещал о серии опытов с перелётными птицами. Считается, говорил он, что они ориентируются по магнитному полю; но какие-то отличия одной особи от другой тоже необходимо учитывать. Перед мысленным взором Фредерики сразу возникла картина: стаи одинаковых птиц усердно машут крыльями, стремясь в одном направлении, но цвет оперения у них разный, да и скорость движения разная. Ну чем не молодые люди в Кембридже? Все они жаждут одного (возможно, даже только одного!), но при этом как особи могут различаться — бесшабашные и робкие, позёры и скромники, умники и тупицы, манипуляторы явные и манипуляторы тайные, с защитной окраской. По сути, очерки «Орнитология» представляли собой вполне обычное студенческое самодеятельное сочинение, превосходное лишь строгой подробностью, с какой Фредерика описала типы соблазнителей в зависимости от их повадок и излюбленных уловок («хамелеон», «плут», «краснобай», «Везунчик Джим»). Мариус Мочигемба снабдил очерки чернильными рисунками — искусная работа в отличие от его сомнительных, посредственных картин маслом, — а Тони и Алан любезно опубликовали «Орнитологию» у себя в газете. Было это ещё до появления жанра, который мы в 60-е повадились называть «сатирическими заметками». Пожалуй, лучшим в классификации было то, что она начисто была лишена школьной, свойской шутливости и — самое прекрасное! — совершенно не заискивала в читателе. Много позже, перечитав в минуты ленивого досуга разом весь комплект «Орнитологии», Фредерика сделала неожиданное открытие. Оказывается, мысли, выраженные ею тогда так любовно, в эстетическом упоении собственной наблюдательностью, — по здравом и холодном прочтении кажутся пропитанными тайной злобой. А она ведь к такому воздействию не стремилась. Вспомнилась ещё одна странность: хотя отчасти «Орнитология» родилась в ответ на мужскую привычку в пабах и комнатах отдыха обсуждать и классифицировать женскую грудь и ноги, лишь к концу своего журналистского предприятия Фредерика вдруг осознала, что в этих разговорах девушки фигурируют как «цыпочки» или «пташки». Когда она, озадаченная, сказала об этом Мариусу, он спросил: «А разве ты не поэтому назвала свой опус орнитологией?» Фредерика честно сообщила, что птичья идея пришла ей в голову, когда она услышала про голубей Уилки. «Ну да, так тебе и поверили», — усмехнулся Мариус, ловко разделяя расчёской надвое сальное крыло волос у себя на лбу. «Мужчины мне нравятся», — сказала Фредерика. «Конечно, оно и видно», — флегматически ответил Мариус.
Осенью 1955 года Фредерика познакомилась с поэтом Хью Роузом и отправилась с ним в университетскую библиотеку, которую сама посещала редко, — и там влюбилась. Несмотря на то что она была искушённой в плотских утехах и умела ловко уклоняться от чувств, влюбилась она по-детски — в облик и в образ (и сама это поняла).
Хью Роуз возник однажды у неё на пороге с кипой журналов под названием «Fresco». Был он худой и слегка сутулый, у него были бледно-голубые глаза и рыжевато-золотистые волнистые волосы, местами торчащие, местами прилизанные, — выглядело это на первый взгляд как неудачная химическая завивка 30-х годов, но затем становилось понятно, что они просто не умеют расти по-другому. Фредерика купила журнал, угостила Хью растворимым кофе и спросила, почему журнал так называется. О, тут своего рода игра слов, отвечал гость важно-небрежно. Видите ли, журнал предназначен для публикации стихов свежих и точных, без неряшливости и сантиментов, ну а поскольку он задуман ещё и как международный, то итальянское слово «свежий», оно же «фреска», очень ему пристало. Вот, кстати, в этом номере напечатан его собственный стишок про белую чашку Фантен-Латура
[131], что в кембриджском Музее Фицуильяма. Хью показал стихотворение Фредерике, ей понравилось. Написано совсем короткими строчками, а не уже тогда приевшимся задушевно-разговорным, лирическим пятистопным ямбом. Без прикрас изображалась чашка с блюдцем, которую, в свою очередь, без прикрас изобразил живописец. Стихотворение не выражало никаких посторонних чувств, слова свежие и яркие. В этом же номере был ещё перевод стихотворения Малларме «Ses purs ongles»
[132], подписанный «Рафаэль Фабер». Здесь она не поняла ровным счётом ничего, кроме того, что это, кажется, сонет. Но Хью Роуз её очаровал. Он пил её «Нескафе», покусывал печенье и вдруг с обезоруживающей непосредственностью и самоиронией заявил, с набитым ртом, что Роуз — цветочная, ну просто невозможная фамилия для поэта, особенно для такого, у которого круглые розовые щёки (у него они как раз такие), — чем окончательно покорил Фредерику, сбил с насмешливого тона.