— Ты не очень-то наблюдательный?..
— Не очень, — признался Маркус и, чуть поколебавшись, прибавил: — Плохо людей узнаю. С трудом отличаю их друг от друга. Особенно когда они находятся в группе.
— А меня люди завораживают, — сказала Жаклин. — Как ни странно, они все разные, абсолютно все! Руфь — с длинной косой и большими тёмными глазами. В красной куртке.
Маркус нашёл взглядом красную куртку (ту ли?), но Руфь вспомнить так и не сумел. Жаклин продолжила показывать ему разные тонкости морской жизни: вот русалочий кошелёк, а вот рак-отшельник. Не поручил ли уж ей Гидеон, подумал Маркус, расшевелить его, вытащить из скорлупы? В любом случае Жаклин ему нравилась, потому что ей по душе разные странные вещи. Он переложил свой тяжёлый камень в другую руку; интересно, почему она видит мир полным чудес, а ему мир кажется размытым, пугающе-ненастоящим?..
На обратном пути Маркус попытался пошутить. Навстречу им небольшим стадом трусили, покачиваясь на тоненьких чёрных ножках, здешние черномордые овцы. Маркус спросил свою спутницу, не рассчитывая на серьёзный ответ:
— А овцы? Овец ты тоже различаешь?
— Конечно. Вон та — старая, сразу видно по шишкам и впадинам на черепе. А та толстушка, что идёт впереди, — довольно свирепая. Она бы при малейшей возможности тебя боднула. Нет двух одинаковых овец! Посмотри, какие у них красивые глаза.
Глаза у них были жёлтые, зрачок стоял вертикальной полоской. Он попытался определить, что же в них красивого, и решил, что, вероятно, — янтарный цвет.
— Интересно, что они вообще видят, если у них зрачок — щёлка?
— Не знаю. Но когда-нибудь узнаю. У них, кстати, череп сильнее проступает, чем у нас, его проще рассмотреть. Это интересный факт. — Она повернулась к Маркусу. — Ты можешь себе представить мой череп?
Каштановые прядки на открытом лбу; тёплая путаница всей шапки волос с пробором посерёдке, длинные хвостики за ушами; тонкогубая улыбка; важные стёкла очков, в которых отражаются его собственные очки.
— Нет, не могу. Не получается.
— А свой череп вообразить можешь?
Он тронул себя за край подбородка, за верх скулы:
— Только когда у меня приступ астмы или сенной лихорадки. Когда болит. В носовых пазухах. Но я его просто изнутри ощущаю, а не вижу. Нарисовать бы не смог. Я только чувствую тогда — мой череп вытянутый, острый и весь горит.
Она протянула руку к его подбородку, другой коснулась своего, соизмеряя:
— Да, твой череп длиннее.
Овечьи зады, покачиваясь, неразличные, удалялись прочь, с серых свалявшихся штанов сыпались веточки вереска, клочки шерсти в запёкшейся крови, засохшей смоле или помёте.
— А сзади ты тоже можешь их различить?
— Если постараться. Они, конечно, перемещаются стадом. Но у одной походка более грузная, что ли. А вон та, например, погрязнее. А та, видать, с норовом. В общем, можно разобраться.
Маркус попытался разобраться в чёрном скрестном ходе многих ножек, но овцы уже были далеко.
После ужина Гидеон собрал всех у печки-плиты, которая представляла собой чёрный куб с уходившей в потолок жестяной трубой, довольно чадной. Сварили и всем раздали горячее какао на молоке. Капли молока попадали на металл печки, раздувались, пузырились, становились бежевыми, потом цвета умбры, а дальше и вовсе чёрными, и шёл запах, который вначале навеивал воспоминание о рисовом пудинге, но очень скоро приобрёл мерзкий оттенок. От самого тепла, от приятной дремоты и, как ни странно, от удушливых запахов им сделалось уютно в компании друг друга. Все сидели в основном прямо на полу и смотрели на Гидеона. Тот предложил сыграть в игру, которая будет даже и не игра, а способ разрушить кокон стеснения и условностей, который отделяет каждого человека от ближнего своего, игра в Истину. Каждый должен рассказать историю — правдивую историю о себе, благодаря которой другие смогут его узнать получше. Сам Гидеон и начнёт. Его история о том, как с ним — причём ни много ни мало целую неделю! — воевал приёмный сын Доминик. Доминик отвечал грубостью на заботу Гидеона, трижды убегал из дома и был возвращён обратно — его находили в лачуге какого-то рабочего, под деревом в парке, в школьном сарае. Гидеон в подробностях описал, как притаскивал ребёнка домой, как тот кричал и брыкался, поносил его бранными словами, — а на самом деле всё это было лишь потому, что Гидеон — не настоящий отец. И до чего же трудно было ему, Гидеону, смириться со своим положением: его истово ненавидел тот, кого он хотел окружить любовью, отвергал тот, с кем он хотел жить в душевном согласии.
— Я не знал, что делать! Потом решил честно разобраться в собственных чувствах. И под кротостью и лаской обнаружил в себе праведную ярость, которую нужно обрушить на Доминика. Я сказал ему гневно: я люблю тебя, но больше такого не потерплю, моя душа болит за тебя, но ты мне сделал очень больно!
Тут настал счастливый конец рассказа: ребёнка перестало угнетать впечатление отцовского всемогущества, ничем не смущаемой ровности. Доминик забрался к Гидеону на колени, шутливо пихнул его в плечо, и они стали родными друг другу.
Некоторым ребятам Гидеонова манера была уже привычна. Один паренёк удачно подхватил тему: рассказал, наверное уже далеко не впервые, как потерял мать во время немецких бомбёжек Лондона, как его эвакуировали, как он стал жить в приёмной семье (ни он с ними, ни они с ним так и не сдружились), он не испытывал к этим людям благодарности, не понимал, кто же он теперь такой, говорящий на кокни йоркширец, чувствовал себя не на своём месте, боялся, что его просто терпят, никогда не полюбят. Другой мальчик рассказал, как он единственный в своей семье не сдал переводные экзамены в среднюю школу, и родители знать его больше не хотят, им всё равно, чем он занимается. У всех этих прилюдных излияний была общая тема — родительские ошибки, неспособность взрослого проникнуть в душу ребёнка, отсутствие душевного контакта. Гидеон выступал дирижёром этого действа. Задавал один и тот же проникновенный вопрос («И что же ты тогда почувствовал?»), подмечал — и сразу громко повторял какую-нибудь яркую, образную подробность, — ловко отсекал лишнее и подводил рассказчика к осознанию своей истинной, ни от кого не зависящей личности, к способности принимать недостатки других как что-то неизбежное, естественное. Под чуткой рукой Гидеона грустные рассказы становились увлекательными — и привлекательными, начинали волновать смыслом. Сердитого вида темноволосая девочка живёт с матерью на втором этаже дома, отец — на первом, с другой женщиной; всё общение родителей происходит через эту девочку — она передаёт записки, просит денег, возвращает одолженные сковородки. Гидеон тут же пересказал её историю — ей же самой — в таком свете: мол, она не только проявила тонкую находчивость в этом отчаянном положении, но и сумела, единственная из всех в доме, сохранить разум и милосердие. По чести говоря, её рассказ состоял из угрюмых односложных фраз, но после Гидеона — кто бы теперь поверил, что это не была дерзкая, блистательная тирада?! Следующим был мальчик, на отца которого вдруг с ножом напали сослуживцы (как потом оказалось, он про них по мелочи наговаривал начальству). Гидеону вновь удалось всё ловко переиначить, обернуть рассказ о ребёнке, испытавшем удушливый страх, в рассказ о свидетеле мерзостей людских. Пустив в ход свою обольстительную улыбку, поместив мальчика в яркий прожектор своего внимания, он выставил его почти героем, постигшим некую мудрость. Затем Гидеон повернулся к Маркусу и спросил, не хочет ли тот высказаться.