— Расскажите про себя, — попросил Гидеон.
— Что рассказывать, всё и так известно. У меня есть муж и ребёнок, а ещё свекровь и брат. Скучать не приходится.
— Разумеется. Но уверены ли вы, что вам не скучно?
— Давайте сразу скажу для ясности, я не христианка. Но у нас с Дэниелом полное взаимопонимание. Я помогаю ему с работой в приходе, как только могу.
— Вы не ответили на мой вопрос.
— Мне показалось, вы спрашивали, каково моё участие в жизни прихода.
— Нет. Меня заинтересовали вы, сама по себе. В вас есть какая-то тайна, недосказанность.
Где-то мы уже это слышали, подумала Стефани, реплика не новая. Она повернулась к нему спиной, открыла наугад дверцы какого-то буфета, поставить стопочку тарелок, не встречаться с хозяином глазами; спросила негромко:
— Разве у меня нет права на тайну?
— Конечно есть, — задушевно-звучно подтвердил Гидеон. — Но и я ведь имею право на небольшое любопытство. Мне интересны вы — но не в качестве жены Дэниела или сестры Маркуса и даже не в качестве супруги-помощницы курата этого прихода. Всё это роли, маски…
А вот это, подумала Стефани (украдкой подмечая, как пытливо ощупывают её глаза Гидеона), разве не роль?
— Я преподавала в школе.
— О, ещё одна маска. И теперь вам этого не хватает?
Стефани была с детства приучена (позже, в Кембридже, привычка лишь закрепилась) отвечать на вопросы точно:
— Мне не хватает бесед с учениками. Не хватает работы с книгами. Я люблю книги.
— Вы не должны пренебрегать самореализацией. В этом беда многих женщин.
— Я вполне довольна жизнью.
— Позвольте не поверить. Я чувствую вашу внутреннюю невоплощённость. Вашу привычку отказываться от собственного «я» ради других.
Стефани повернулась к Гидеону лицом:
— Вы ведёте себя довольно бестактно.
— Вот, уже лучше. Прямая эмоциональная реакция. Что-то личное наконец проступило.
— Мне кажется, обычных хороших манер ещё никто не отменял, не правда ли, ваше преподобие?
— Да, конечно. Я за вежливость. Но ведь нам предстоит тесно работать вместе…
— Как я уже заметила, я не…
— Не христианка. Но имейте в виду: в мирском обществе Христос может представать инкогнито. И не наше дело — не наше право — это инкогнито нарушать.
Смысл двух последних фраз Стефани не поняла. Он легонько обхватил её за плечи — когда она очередной раз проходила мимо, — повернул к себе лицом:
— Союз и дружба, Стефани? — В его голосе, в его тоне — воля.
— Ну конечно же… — пробормотала она в ответ неопределённо.
Золотистые глаза скользнули по её вороту, застёгнутому на все пуговицы. Легонько потрепав её по волосам, Гидеон отпустил.
Позднее с изумлением и озадаченностью она отметила, как сильно этот вроде бы пустяковый разговор её расстроил. В сущности, что-то вроде банальной, довольно примитивной попытки ухаживания. «Вы привлекательны и поэтому мне интересны», или «Я такой мужчина, что меня привлекают все или почти все милые женские особы». Эти слова не были произнесены, но словно повисли в воздухе. Гидеон выказал не столь уж необычную в священнослужителе смесь самоуверенности и бесцеремонности. Бывает, священники развивают в себе подобную навязчивость, чтобы скрыть природную робость; у них это и впрямь что-то вроде маски, личины. Но это не тот случай. Мужской напор у Фаррара — в точности как у Дэниела! — не от неуверенности в себе, а от избытка энергии. Ей сделалось стыдно, что она вообще отозвалась на разговор. Получается, она нуждалась в напоминании о том, что она женщина. Стыдно, что понадобилось такое напоминание! И он заставил её сознаться в сокровенном: да, скучаю по книгам…
(II)
В последующие недели Дэниел с удивлением — и немалым — обнаружил, насколько же ему не хватает мистера Элленби, набора определённостей, исходивших от прежнего викария. В шутку он заявил (Стефани), что прихожане — как лягушки из басни Эзопа, просившие царя: вместо ленивого царя Чурбана Юпитер дал им лихого царя Аиста. Но, стоя после службы в храме, он вдруг осознал, что и сам он, и здание переменились оттого, что на смену глубокой веры мистера Элленби в таинства христианской веры, в Богом данные и Богом оберегаемые установления морали и истории — пришла вера Гидеона в личностные начала. Сами эти понятия, «личностный», «личный», вызывали у Дэниела смутное беспокойство. Мистер Элленби полагал, что Дэниел своим «активным участием» слишком вмешивается в личную жизнь прихожан, — Дэниел же думал, что просто подходит к помощи максимально упорядоченно и практично. От тех, кому помогал, он не ждал в ответ привязанности, не говоря уже о любви; тогда как от него эта разумная, действенная помощь требовала работы воображения и немалых усилий. Гидеон, по разумению Дэниела, был человек, чьи религиозные потребности возникали от непреодолимого желания домогаться от людей расположения, общения, тепла, награждая их в ответ тем же — расположением, общением, теплом. Сам Дэниел подобному мотиву не доверял и опасался таких желаний. Хотя не знал наверняка, хвалить или ругать себя за подобную недоверчивость.
Теперь, в минуты одиночества под высокими сводами, он принимался размышлять, что́ значит для него храм: дом, где никто не живёт, строение, учреждающее идею мироздания, место, где столетиями произносились определённые фразы, определённые молитвы, определённый символ веры, здание, в котором люди больше привержены жизни общинной, чем своей жизни отдельных существ, мужчин и женщин. В этих грузных стенах душно и тесно; но зато здесь прибежище порядка и авторитета. При мистере Элленби, для которого надмирные истина, порядок и авторитет были живыми сущностями, Дэниел мог позволить себе эту роскошь — быть бунтарём, втайне от всех задаваться вопросами об истоках христианской религии, о началах человеческой морали. При новом, Гидеоновом распорядке вещей — а Гидеон, судя по всему, опирался почти исключительно на антропологические представления о нравственности семейных уз — Дэниел вдруг затосковал по заповедям и авторитету. Жену Дэниел любил до беспамятства, сына — с суеверным страхом, желая защитить от всех напастей, мать — повинуясь зову крови и родовому долгу. Но эти три любви сами по себе ещё не вели к любви всеобщей, если таковая вообще водится в мире. Его порыв — лелеять стариков, облегчать страдания больных, помогать людям обрести жизненное призвание — происходил из настолько глубинной, ему самому не совсем понятной тяги к порядку, что ему требовался авторитет духовного сана. Сан укреплял его в намерении всю жизнь упрямо употребить на то, чтобы хоть отчасти совлечь путы сумбура, безволия, апатии, страха, которыми люди добровольно одевают свои души. А верил — за себя и за Дэниела — мистер Элленби. Раньше, сидя вечером у себя в церкви, Дэниел думал: «В другом обществе я б, наверное, стал буддийским монахом, или индуистским жрецом, или муллой; моя мера веры, мои слова о вере таковы, какие могут и должны по праву быть в лоне Англиканской церкви, в Шеффилде, в середине двадцатого века». Теперь же, с водворением Гидеона, какой-то опасностью повеяло на него от собственной компромиссной, неуверенной веры. Храм стал ему казаться пустым, алтарь — всего лишь столом, слова (уже не так часто здесь произносимые, особенно по полному канону) — менее могущественными, более сомнительными…