— Нет.
— А зря, почитай. Слушай, я знаю первоклассную гостиницу в Хантингдоне. Поужинаешь там со мной?
— Неплохая мысль.
— У них прекрасная запечённая утка, не жирная, с хрустящей корочкой. И пирог с олениной. Если ты, конечно, голодная.
— Вообще-то, я должна быть вечером у кого-то на дне рождения в колледже Гонвилл-энд-Киз
[225].
— Но тебе ж было плохо. Если б я тебя не исцелил, ты бы никуда не смогла двинуться.
— Тоже верно.
Гостиница и впрямь была хороша. Отведав на ужин вкусных английских блюд, потягивая бренди у пылающего камина в зале, где стены отделаны панелями старинного дерева, Фредерика почувствовала расположение к Найджелу Риверу. Он подарил ей день во внешнем мире, поправил спину, показал занятных сов и напомнил о том, как читались любимые книги в детстве. Ей живо представился задумчивый, сосредоточенный мальчик: вот он входит в библиотеку с такими же стенами в дубовых панелях, берёт книжку, садится на широкий сидячий подоконник, смотрит на просторную лужайку, на древний ров за ней. Потаённый в себе, молчаливый мальчик с живым воображением…
— Какая книга была у тебя любимая? — спросила она. — В твоей домашней библиотеке.
— Ты надо мной смеёшься?
— Нет, с чего ты взял?
— У тебя снисходительный, добренький тон. Я этого не люблю.
— Тебе показалось. Я просто вспомнила, как сама читала в детстве про Ланселота, а ещё «Пака с холмов» Киплинга, «Сказания Асгарда»…
— А Толкина читала? — спросил Найджел. — Толкин гений. На мой взгляд.
Толкина Фредерика не читала. Рафаэль как-то обмолвился, что это «никудышный прозаик»; Тони Уотсон считал, что взгляды этого писателя на развитие общества сводятся к упрощённым представлениям о добре и зле, в духе вагнеровских «Нибелунгов», а ещё там присутствует деление на господствующие и низшие расы, изображается в идеализированном виде английская сельская старина, радостные, выдуманные крестьяне. Найджел Ривер откинулся в кресле — на смуглом лице его заплясали огненные блики очага — и сказал, что, по его мнению, книги Толкина живые, как «Пак», потому что в них — настоящие сюжеты, о добре и зле, сражения на фоне величественной природы, никаких машин и механизмов, никакой политики и секса.
— Читая их, чувствуешь себя чище, — подытожил он. — Теперь можешь смеяться.
— С чего мне смеяться?
— Я как-то сказал одной девушке из Оксфорда, что считаю Толкина замечательным писателем, а она давай хохотать как ненормальная. Сказала, я безнадёжен. И сразу мне от ворот поворот.
— Тебе какая-то неправильная студентка Оксфорда попалась, — ответила Фредерика. — Они там все в основном уважают Толкина. Он ведь оксфордский профессор.
Слова о девушке из Оксфорда её заинтриговали. Скольких девушек в скольких гостиницах вот так же угощал он ужином, обсуждал с ними «Пака с холмов»? А между тем его итоговое рассуждение о Толкине — вполне проницательное, отнюдь не обывательское. Действительно, можно испытать острую, свежую радость от повествования, где люди за что-то сражаются, чего-то хотят, и при этом никакой тебе политики, секса, никаких машин и механизмов. Она исподтишка внимательно посмотрела на Найджела Ривера и обнаружила, что он и сам глядит на неё лукаво, словно что-то прикидывает. Найджел чем-то напоминал киплинговского эльфа Пака: тёмный, широкоплечий и коренастый, с большими ушами; в его английской практичности мерещилось что-то хитроватое, усмешливое и уклончивое. По дороге обратно в Кембридж она задумалась о его имени. Имя Найджел ей поначалу не понравилось — так обычно звали прилежных мальчиков из почтенных семей, Фредерику такие мальчики не жаловали; у них ещё обязательно должны быть сёстры по имени Патрисия, Джиллиан или Джилл. Теперь всё вдруг представилось ей иначе: не из Вальтера ли Скотта это имя? Да и фамилия — Ривер — очень подходит для пирата или пограничного разбойника… Вордсворт же собирался назвать Риверами шайку разбойников в «Жителях пограничья»
[226], разве нет?
— А фамилия твоего дяди тоже Ривер? — спросила она, чуть сонная от бренди.
— Да. А что?
— Ты говорил, он как пират. Всё у вас прямо-таки херевардское получается…
— Не совсем понимаю, о чём ты.
Найджел огромно маячил рядом в верблюжьем пальто, руки в кожаных перчатках уверенно сжимали руль.
Когда подъехали к Ньюнэму, он остановился в освещённом месте, повернулся к ней и сказал:
— Ну, что?..
Она не стала отодвигаться. Но ей вдруг стало немного страшно. Он потянулся к ней уверенно и твёрдо. Запах его щеки был тёплый и сухой, чем-то знакомый: хороший запах, не её собственный, но и не чужой.
— Не люблю разводить всякие поцелуи, — сказал он. — Но с тобой, однако…
Этот поцелуй — долгий — ещё больше испугал Фредерику. Почему так получилось, она не знала; в действительности же дело было в том, что за всё время приключений в Кембридже её ни разу не посетило настоящее желание, был лишь голод её собственной плоти (что бы она там порой себе ни воображала, как бы себя ни обманывала). Что же это делается? — спросила она себя. В руках и коленях она чувствовала непонятную слабость. Подумала, лучше пойти к себе в комнату, потом поняла, что на самом деле хочет, чтоб он обнял, прижал её к себе, пусть даже в своём несуразном толстом облачении. Он продолжал сидеть, не шевелясь, потом сказал:
— Ну так что?..
— Что «что»?
— В смысле, что дальше?
— Дальше?
— Ну да.
— Я не понимаю, о чём ты.
— Тебе разве не пора? — спросил он возмутительно невозмутимо.
Фредерика тут же гордо выбралась из машины. Когда обходила передний капот, он позвал:
— Подойди сюда, пожалуйста.
Она подошла к его окошку.
— Не надо кукситься. Мы отлично провели день, правда?
— Правда.
— Я обязательно ещё приеду.
Она не стала спрашивать когда.
— Ну, поцелуй меня на прощание, — сказал он.
Невыносимо хотелось ещё раз к нему прикоснуться. Она нагнулась, и они поцеловались, довольно чинно, через опущенное стекло машины.
— Я обязательно ещё приеду, — повторил он.
Она поплелась ко входу в колледж, сама не своя от странных, смутных ощущений и мыслей.
Персонажи книг — создания вымышленные, гадательные. То же можно сказать и о небольшой стопочке карточек-приглашений, сложенных на каминной полке в каждой кембриджской комнате. Если их просмотреть, то из будущего времени, которое само по себе носит характер вымышленности (в следующую субботу, в пятницу через неделю, в среду в восемь), мы переместимся в нереальное прошлое, в категорию «могло бы, да не случилось». Взять хотя бы сборище в колледже Гонвилл-энд-Киз (по случаю двадцатиоднолетия некого Джереми Лода) — Фредерика на него не попала, так как отправилась с Найджелом Ривером в Или и Хантингдон. Ну а вот серьёзная встреча, под эгидой Клуба литературной критики, проходившая в комнатах Харви Органа, там обсуждали книгу Уильяма Эмпсона «Семь разновидностей неоднозначного»
[227], — и сюда она не пошла, поскольку в тот вечер советовалась о теме своей докторской с Рафаэлем Фабером. Ещё карточка, на которой в стиле шаржа изображены трое: элегантный длинноволосый поэт с пером, ссутуленный журналист в очках и некто третий, непонятный, нахохленный, в дождевике с капюшоном, и текст приглашения, голубые стилизованные буквы, вроде мазков, — музыкальный вечер у трёх студентов английского отделения, которых она про себя называла la petite bande, маленькая шайка… Перебирая все эти карточки, отправляя под низ стопки, под спуд утраченное прошлое, paradis perdu, потерянный рай, вглядываясь в будущее с надеждою и тревогой, Фредерика всё-таки задумалась: что же ценного она могла пропустить в этом прошлом — очередной разговор с Харви о слове «образ», песни под гитару, похмелье, какое-нибудь новое знакомство?.. Лишь по чистой случайности, пишет Форстер в «Самом долгом путешествии», Рики не испытал отвращения, узрев, как Агнес и её любовник слились в объятиях. Но о том, что это случайность, судит не Рики, а Форстер. Ибо не герой, а романист предполагает, располагает и судит в своём романе. Вот и я сообщаю вам о том, что исключительно по чистой случайности Фредерике не удалось познакомиться с Ральфом Темпестом — ни на дне рождения у Джереми Лода, ни на вечере критики у Харви, ни на посиделках у Майка, Тони и Джолиона в прокуренной комнате с расклеенными на стенах шуточными жизненными девизами. Кто ж такой был этот Ральф Темпест? Ральф Темпест был застенчивый и глубокий парень. Разговоры давались ему нелегко, но, когда он всё же заговаривал, ему было что сказать. Он, подобно Фредерике, никак не мог взять в толк, оставаться в университете или выбраться в большой мир; со временем он найдёт способ это соединить — будет преподавать и, в целях исследований, путешествовать. Он был антрополог, он умел лаконично выражать свои мысли, на досуге читал стихи. У него была интересная, неопределённая форма рта, но уже через пару лет этот рот станет твёрдым, решительным, сохранив, впрочем, толику мягкости, доброты. А ещё Ральф наделён был острым умом, который рождал незаурядные мысли, но делился он ими в 1957 году только со старым школьным приятелем в обширной переписке. (Он успел поучиться — благодаря счастливым стипендиям да причудам карьеры отца, из армии в рекламу, из рекламы в церковные сферы, — в престижной Манчестерской гимназии для мальчиков, потом — в Итонском колледже.) Ральф мало знал о сексе, не осмелился бы прикоснуться к Фредерике (он был для неё в тот момент слишком юн), но ему предстояло многому научиться в Триполи с плачущей женой профессора антропологии, которую ему суждено будет любить — коротко, нежно и безнадёжно. Он бы сделал Фредерику счастливой, с ним она сохранила бы свою внутреннюю свободу. Вот он задумчиво молчалив на встрече критиков у Харви Органа; вот танцует, грациозный в своей неловкости, с одержимой венгерскими беженцами Белиндой, кузиной Фредди, на вечере Джереми Лода; а потом обнимает за талию, на кровати Майка Оукли в колледже Христа, девушку в платье тёмно-сине-зелёной парчи, с намечающимся вторым подбородком. Эта девушка, как и Фредерика, сочиняет эссе об образах крови и света в «Федре», но она не читала Пруста (не читал его и Ральф Темпест), и у неё есть свои собственные причины не оставаться в Кембридже писать докторскую диссертацию.