И вдруг камера замерла на лице ведущего – картинка, очевидно, показалась оператору неожиданной. Хозяин студии всматривался в лицо гостя и словно не верил своим глазам. Лоб его рассекла морщина. От чувства превосходства не осталось и следа. Кажется, этот крутой столичный перец, в прошлом – модный диджей, славившийся подколками в прямом эфире, не церемонившийся с гостями, переживал за мальчишку, но смотрел на него с уважением, как на младшего, но неожиданно достойного его внимания мужчину. Он забыл о своей роли провокатора. Он ведь сам – музыкант. Он понимал, что делает парень в эти минуты, что с ним происходит. Тем, что талантливый человек пишет или поет, он признается в своей слабости. Возможно, он делает это из компенсаторных побуждений. Когда у людей все хорошо, они не поют, и не пишут стихов. Они наслаждаются равновесием и балансом. Настоящий артист поет из болевой точки, из точки неравновесия. Пусть даже они называет это работой.
Сколько душ наловил он сегодня этим эфиром? Сколько их трепыхается беспомощно в его сетях? Залевский был уверен отчего-то, что мало. Кто там, в утренних домах, в цейтноте сборов на свои работы, всматривается и вслушивается? Но они уже есть. Он будет чувствовать их тихую поддержку.
– Браво. Мои поздравления. Обоим, – пробормотал Марин и выключил телевизор, чтоб не перебить, не расплескать возникшее настроение, чтоб не вынесло его вдруг обрушившейся рекламой.
Он ковырял вилкой яичницу и не чувствовал вкуса. Словно враз отказали вкусовые рецепторы. Однажды с ним уже случалось такое – на фоне стресса. Неужели он переволновался? Неужели этот человек по-прежнему так волнует его – до физиологических реакций, до сбоя в организме?
43
Мальчик и девочка не подошли к нему после спектакля. Зачем он их позвал? Чем хотел удивить? Координацией и синхронностью, доведенными до совершенства? Вместо кипящей лавы, от которой его отговорили те, чье назначение – делать и считать деньги, по сцене растекался сироп, окропленный светлыми слезами. Другой посыл – другой результат. Он мог бы наслаждаться своей ролью Демиурга, но в плоти спектакля отсутствовал дух. Артисты не верили в происходящее на сцене и отводили от мэтра взгляд, старательно прятали глаза за мнимой сторонней надобностью. Какое странное возникает ощущение, когда с тобой не хотят пересекаться взглядом те, для кого еще недавно ты был иконой, те, кто пожирал глазами каждый твой жест!
Партер источал раздражение – они недобрали. Зрелище почтили вежливыми аплодисментами, будто за былые заслуги, но хореограф так и не вышел принять их. Он сидел в гримерке и тщательно расставлял окурки в пепельнице золотыми ободками наружу. Ободок к ободку. Как странно, что он не замечал мизерности энергетического наполнения до самой премьеры! Он только радовался, что удалось провести спонсора. Пусть жрет! Вот! Именно этот посыл и содержал спектакль! На сцене происходит ровно то, что ты об этом думаешь. А он ни о чем больше думать не мог. Он наказывал. За унижение, за ханжество, за попытку лишить его творческой индивидуальности. Странно, думал, Залевский, а ведь именно это и произошло! Выходит, он наказал сам себя…
Премьера завершилась фуршетом здесь же, в не слишком уютном театральном буфете.
– Ну? Где всплеск фимиама? Что ты молчишь? – нарывался хореограф. – Скажи хоть слово! Например, слово «охренеть!»
– Залевский, тебя оскопили? – поднял бровь спонсор, взбалтывая коньяк. Подносил его к носу, считывая аромат, разглядывал маслянистые наплывы на стенках пузатого фужера. – Кому и на кой ляд сдалась эта пастораль?
– Я сделал то, что ты просил.
– Ты – конформист? Что вообще с тобой происходит?
– Я еще не понял, что на самом деле происходит.
– Залевский, сними корону! Сними свой опыт, как снимают у порога обувь. Войди босым. Голым и босым, как младенец. И твори заново. С чистого листа!
Как же поганый толстосум любил витийствовать! Если бы не это, если бы прозвучала в его речах хоть одна теплая нота, промелькнула хоть тень сочувствия, хореограф, возможно, стал бы каяться и даже просить прощения.
– Да ты хоть представляешь, что такое творчество? – разозлился Залевский. – Его нужно питать! Ты же вынул батарейку и вставил бабки. А так – не работает!
– Бабки, чтоб ты знал, – самая мощная батарейка! Всех заводит, а тебя – нет.
Хореограф тщательно напивался.
– Скажи мне, что тебе надо, чтоб ты завелся? – щурил глаз Толик.
– Если б я знал!
– А если поднапрячься?
Ну, конечно, у него же – служба безопасности! Аналитический отдел! Все уже давно раскопали!
– А толку? Мне их не вернуть. Они даже не подошли сегодня.
– Но барышня же дала тебе послушать его концерт?
– Откуда ты знаешь?
– Я же там был. Спросил, кому транслирует. Она и похвасталась. Уж такая нежная и трогательная зайка! Вернется, если захочешь. Дружить будете.
– Ты летал на его концерт?
– Летал, – не стал отпираться Толик. – Я бываю почти на всех его концертах.
– В качестве кого?
– В качестве зрителя, разумеется! Залевский, успокойся! Я там даже не подхожу к нему. И не надо меня взглядом сверлить. Ищи себе другую батарейку. Эту ты извел понапрасну, – заключил Толик.
– Какая же ты свинья, – с отвращением скривился хореограф.
– Залевский, ты рубишь сук…
– Суки лучшей участи и не заслуживают! Да ты меня убил… своими бабками…
Залевский, тяжело дыша и выпятив подбородок, пошел на спонсора. Охрана положила ему руки на плечи.
– Я понял! Ты всё это затеял еще тогда, в клубе! Ты хотел размазать меня! И получить его!
– О! Как всё далеко зашло! Отсыпьте ему. Да не здесь! Чертовы бабуины… Но ты в чем-то прав. Ты идиот, Залевский. Неврастеник. Раньше ты таким не был. Я же следил за тобой: ты был вполне адекватным чуваком. Что с тобой стало? Ты сам мне продался. Ты читал контракт и подписал его. А там все было русским по белому. А на парня я не претендую – ориентацией не вышел!
Ориентация! Карикатурное, уродливо-мещанское клеймо. Вульгарщина, дешевка! Моралист хренов! Да что он может об этом знать?! Он самому себе не смеет признаться, что сам по уши влюблен! А Марин… Ему еще не приходилось встречать личность столь мощного обаяния. Такую сильную, нежную и страстную натуру. И что прикажете с этим делать, как не любить? Это не «ориентация». Это любовь. И он отчаянно скучает по трогательному и лукавому, по трепетно открытому человеку, от которого имел глупость и трусость отказаться.
Как-то все глупо и никчемно получилось, вспоминал Залевский, полулежа в такси, куда его впихнул от греха подальше Алтухер. Удар получился смазанным, почти театральным. Толика подхватили, а ему самому заломили руки. Его артисты вдруг возникли между спонсором и мэтром, оттесняли молча охрану, одними только своими телами. Ему на миг показалось, что он лишил их речи, как тех… как тогда… Они могли теперь разговаривать только телами! Защищать, протестовать, любить… В нем поднялось и заныло чувство вины перед своей труппой.