Ситуация стала меняться во второй половине XIX в. Реформы неоабсолютизма и последующее, пусть и скромное, капиталистическое развитие поколебали традиционные национальные иерархии. Даже «крестьянские народы» познали формы социальной дифференциации с растущей долей собственных представителей, способных подняться вверх по социальной лестнице. Эти «бывшие крестьяне» всё меньше и меньше склонялись к тому, чтобы рассматривать свою денационализацию как естественный процесс, и быстро развивали собственное национальное самосознание.
Как это ни парадоксально, кризису способствовали нормативные вмешательства империи. Мы уже упоминали значение лингвистической переписи; не менее важной была роль австрийской конституции 1867 г., гарантировавшей всем народам Цислейтании право на свою национальную индивидуальность через использование собственного языка и через школьное преподавание. Это ускорило национализацию различных языковых сообществ, способствуя углублению разграничений. Возможности для конфронтации множились, и чувство национальной принадлежности стало более радикальным. Ко всему этому добавились последствия постепенного расширения права голоса в результате избирательных реформ 1880-х и 1890-х гг.: они привели в 1907 г. к принятию всеобщего избирательного права для мужчин, с разрешением голосовать и низшим классам, что затронуло интересы тех национальных компонентов, которые ранее осуществляли свое господство беспрепятственно
[47].
Как показали серьезные региональные исследования, упор на этническую и национальную принадлежность определенных социальных секторов скрывал желание защищать или, наоборот, нападать на установившиеся позиции гегемонов. За всё более активными процессами национальной идентификации стояли проблемы различного характера и конкретных интересов, часто экономического характера. В большинстве случаев целью было не подвергать атаке габсбургское многонациональное государство с перспективой рождения национально-однородного отечества, а скорее укрепить власть в рамках ограниченных региональных реалий
[48]. При этом национальная принадлежность на основе общего языка и культуры стала объективным инструментом ослабления габсбургского организма
[49].
Триест и его территория являются типичным примером такой динамики. Населенный италоязычным большинством, портовый город имел значительную славянскую общину, происходившую в основном из сельской округи. На рубеже XIX–XX столетий в городе произошел быстрый рост населения, в первую очередь словенского, вследствие успешного экономического развития зоны. В предыдущие десятилетия Триест поглощал население словенского происхождения благодаря безболезненной ассимиляции. В основном это были семьи крестьянского происхождения, со слабой интеллектуальной составляющей: их интеграция в городскую среду и чаемое экономическое и социальное развитие неумолимо проходили при потере самобытности и при поглощении доминирующей нацией
[50]. Ситуация изменилась, когда эта иммиграция стала количественно настолько важной, что перестала «усваиваться» италоязычным Триестом
[51]. Это сопровождалось прогрессивным созреванием чувства принадлежности к словенскому народу, которое противилось неумолимой денационализации.
Экономическое, социальное и культурное развитие сделало всё остальное, придав общине словенцев в Триесте более рельефный характер, чем в прошлом: это были уже не крестьяне, а горожане, хорошо представленные в экономической и культурной жизни. Таким образом, в городе возникло своего рода «параллельное общество меньшинства»
[52], с его собственным правящим классом, с его экономическими, социальными, культурными организациями, закладывающими основы для эскалации национального противостояния между двумя конкурирующими общинами. Словенцы оставались всё еще меньшинством, но явно растущим — они упрекали итальянцев за ассимиляцию предыдущих десятилетий, интерпретируя это как сознательный и преднамеренный процесс, направленный на ослабление славянского присутствия.
Итальянцы, всё еще превосходящие по численности и в социально-экономическом отношении, переживали новый вызов с беспокойством, интерпретируя его не как итог стихийного и автономного развития славянского компонента, а как следствие поддержки словенцев, которую, по их мнению, обеспечивали венские власти в антиитальянских целях. В итальянских кругах утверждалось, что увеличение словенской иммиграции являлось искусственным явлением, продвигаемым центральным правительством для усиления компонента, считающегося более лояльным к империи. Это было в большой степени необоснованное обвинение: не учитывалась роль экономического развития адриатического порта, привлекавшего окрестное население. При этом итальянцы продолжали считать словенцев народом без истории и самобытности, неспособными, без внешней поддержки, соперничать с культурно превосходящей их нацией
[53].
В столице Джулии озабоченно наблюдали за небольшой итальянской общиной в соседней Далмации. В количественном отношении имевшая только около 3 % от общей численности населения, она, однако, играла ведущую роль в экономике и обществе
[54]. Политически ее вес резко уменьшился после расширения избирательного права, которое вовсе отменило ее присутствие в парламенте Вены — вместо этого сохранялось слабое представительство в парламенте провинции и в муниципалитете Зары. В начале XX в. несомненное снижение роли итальянцев в Далмации было истолковано как предзнаменование того, что могло бы произойти и в Триесте, т. е. подавления итальянцев благодаря имперской поддержке славян. «Призрак далматизации»
[55] был широко задействован в антисловенской пропаганде и в дискриминационной политике, проводимой «итальянизированной» городской администрацией.