После моего ночного круиза по волнам экстаза я явился в военно-морскую школу самодостаточным молодым мужчиной, готовым горы своротить. Да что там горы! Каторжное расписание занятий – с шести утра до десяти вечера – ничуть меня не пугает: выдержу, не согнусь! Теоретический курс – механика, астрономия, проектирование кораблей – чередуется с морской практикой: навигация, судовождение. Все правильно: новый мир открылся, по всем направлениям! И к вечеру голова раскалывается от перегрузок.
Но вслед за вечером приходит ночь, и голова очищается от тяжелого тумана и усталости: впереди часы портовых удовольствий, часы ночного веселья. Надзирающие офицеры сквозь пальцы смотрят на пустые казармы: самоволки не то чтобы поощряются, но и не рассматриваются как дезертирство.
Меня как магнитом тянет к этим приключениям. Через неделю-полторы после начала занятий я становлюсь своим парнем в портовых кабаках, и мои товарищи-курсанты видят во мне заводилу. Заслуженно видят, надо добавить: блуждания ночи напролет по сомнительным барам, мимолетные знакомства с закаленными в битвах с крутой жизнью девицами, украшенными не только синяками, но и ножевыми шрамами, восполняют во мне те потери, которые я понес за годы моей растительной домашней жизни. Восполняют – и никак не восполнят: я продолжаю прекрасно безумствовать, и конца этому не видать.
Но всему, как мы уже успели убедиться, приходит конец. Пришел конец и моей морской учебе, и я получил офицерское звание прапорщика второго класса, соответствующее статусу лейтенанта в сухопутных войсках. Война с бошами к тому времени уже закончилась, и выпускников ожидала увлекательная кругосветка на одном из учебных крейсеров флота: в нашем новом, офицерском качестве мы будем командовать, управлять кораблем и прокладывать его курс.
Война кончилась, теперь можно было без горячки осмотрительно выявлять ее поджигателей и виновников всех бедствий нации – постигших ее неимоверных потерь как в живой силе, так и в технике, не забывая при этом и о моральном ущербе. Виновных нашли, ими оказались чуждые патриотическим чувствам и алчные евреи по обе стороны границы – и у нас, и в Германии. В разреженной послевоенной атмосфере это утверждение было ясным и доходчивым; публика с готовностью его принимала. Закулисный враг был найден, его местопребывание обнаружено. Я не остался в стороне от этого поветрия: евреи, по моему разумению, должны были полностью осознать вину в развязывании минувшей войны и в будущем, ради собственного блага, держаться тише воды, ниже травы… Еврейское благо не очень-то меня интересовало, я его рассматривал лишь в тесном сочетании с благополучием французов. Движение монархиста и националиста Шарля Морраса «Французское действие» с его настроем против евреев и бошей одновременно вполне соответствовало моим тогдашним представлениям о добре и зле. Ведь еще до войны мы, младшие лицеисты, с завистью смотрели на старших, которые распевали на улице задорную песню «королевских газетчиков» – продавцов газеты Морраса:
Это люди короля, мама!
Это люди короля!
Нам плевать на все законы, мама!
Содрогается земля!
Конец войны, несмотря на изолированность Военно-морской академии от мировых политических свершений, ознаменовался для меня тремя знаковыми событиями: захватом большевиками верховной власти в России, Брестским миром и решением лидера русских большевиков Ленина не погашать кредиты, взятые свергнутым царем на Западе. Русские политические передряги не слишком меня занимали по причине снежно-сибирской отдаленности России от прекрасной Франции, а вот Брестский мир вызывал во мне ярость – замиряясь с немцами, русские беспардонно предавали нас, своих военных союзников. Что же до решения Ленина, при помощи немцев вернувшегося в мятежный Петроград, не платить долги по русским облигациям, то оно вообще прозвучало для французов как гром среди ясного неба: от нашего семейного состояния этот демарш главного большевика отрезал без малого половину.
Моих молодых однокашников мировые проблемы волновали, но не слишком: морской учебный поход в дальние страны в одночасье овладел нашими умами и душами, нас непреодолимо влекло в таинственные южные края с их своеобычным образом жизни и экзотическими портовыми притонами, где поджидали заезжих гостей смуглокожие аборигенки, у которых «все не так». Тайны этих смуглянок занимали далеко не последнее место в наших представлениях об увлекательном грядущем путешествии.
Сам поход сделался осуществимым благодаря победе над немцами – моря и океаны перестали нести угрозу военной смерти, путь был открыт. И мы были благодарны открывшейся возможности, а мирное политическое устройство – пусть с борьбой и жертвами – казалось многим из нас достижимым. Надо сказать, что я, несмотря на весь мой индивидуализм и независимость мышления, принадлежал, пожалуй, к этим многим.
Высшее флотское начальство предоставило нам для долгого плавания великолепное учебное судно «Жанна д’Арк», которое все мы фамильярно, как бы по-семейному, называли просто «Жанна». Командовать «Жанной» было поручено блестящему морскому офицеру, будущему адмиралу, Дарлану, с которым жизнь еще сведет если и не меня, то моих братьев в самых чрезвычайных обстоятельствах. Маршрут наш был просто умопомрачителен: Лиссабон и Мадейра, Бермуды, Нью-Йорк, Гавана, Новый Орлеан, Панама, Гваделупа, Мартиника, Кабо-Верде, Дакар, Канары, Гибралтар. От одних этих названий захватывало дух и кружилась голова! Ни в ком из нас не возникало сомнений, что только настоящим морским волкам, какими мы вскоре непременно станем, такое плавание по плечу.
Но человек предполагает, а Бог располагает. И кому предопределено стать львом пустыни – тот не станет морским волком, а иные и вообще остаются далеко за пределами животного мира, в лучшем случае они распевают бодрые песни, паря в небесах. 20 ноября «Жанна» отдала швартовы и вышла в открытое море навстречу штормам и приключениям, а уже через семь месяцев я заболел самой что ни на есть банальной корью и очутился в береговом госпитале в тунисской Бизерте. Через две недели меня поставили на ноги, но «Жанна» не планировала возвращаться в Тунис, и я был отправлен из Бизерты в Брест с попутным эсминцем.
Ошибается тот, кто считает, что увлечься опиумом европеец может лишь в юго-восточных портовых курильнях, в стороне от любопытных глаз. Вот уж наивное заблуждение! Белый опийный дымок равно оттачивает воображение и погружает курильщика в мир приятных грез как в китайском Шанхае, так и во французском Тулоне, где я впервые отведал бамбуковую трубочку, – и потом и не хотел, и не мог расстаться с ней двадцать лет. Дружба с «коричневым волшебником», которым можно было без хлопот разжиться в любом портовом баре французского побережья, не говоря уже о североафриканских притонах и дальше на юг, освобождала мне связанные общественными условностями руки, раскрепощала мысли, побуждала сочинять стихи и распахивала философские горизонты. Опий – природная маковая смола, древний дар, преподнесенный людям в начале времен! Возможно, и в Эдемском саду, под присмотром Адама и Евы, покачивались на сочных зеленых стеблях головки благородного белого мака. А почему бы и нет? Откуда нам знать?
Я не собираюсь никого уверять в том, что облако опийного дыма повисло над офицерским корпусом французского военно-морского флота. Но над половиной – да, повисло! Это – мое убеждение участника и свидетеля в одном лице, хотя я никогда в жизни не был специалистом в мире костлявых цифр, скорее – в мире разноцветных букв. После войны, в двадцатые годы – годы освобождения от чудовищных химер массового кровопролития и нелепой смерти, время несбыточных и несбывшихся надежд, – наркотики властно завладели нашим избранным обществом, в особенности творческой его составляющей, но не ограничились ею. Наркоманы стали интегральной частью послевоенного человеческого пейзажа, довольно значительной; все это знали, никто против этого не собирался предостерегать или засучив рукава вступать с наркоманией в борьбу. После всего пережитого – беженства, страха и скудости – публика желала «оттянуться», хоть ненадолго, хоть краем глаза заглянуть в воображенный мир совершенного довольства и успокоения. Наркотики служили пропуском в этот мир. Кто бы укорил наркоманов за такое желание?