Сегодня казалось – ведь это так просто: часто растирал грудь, задыхался. Почему я ни разу тебя не спросил: «Пап, тебе плохо?»
– …написано – тринадцатого.
– Что «тринадцатого»? – не сообразил Ян.
– Ну что. Ученый совет. Спасибо, что не пятница.
– В смысле?.. Дай сигарету.
– Среда. К тому же старый Новый год. У них опять что-нибудь сорвется.
Какой же прочной была эта ниточка, пап…
Каждый жил в своей капсуле. Мать – в каких-то жизненно необходимых графиках, Яков в раздраженном ожидании защиты, бабушка в обыденной суете. Капсула давно заменяла стенки, которые, к счастью, так и не удалось поставить матери. Никакая стена не могла отсечь их друг от друга надежней, чем оболочка собственной капсулы.
Ян оказался замкнут в капсуле солнечного ветреного города с человеком, который все делал неправильно, невпопад и сам, вероятно, знал это, отчего и улыбался виноватой, извиняющейся улыбкой.
Когда-то он полюбил недобрую равнодушную красавицу, но не сумел удержать ее своей любовью.
Тосковал, подолгу не видя сына, но не успевал привыкнуть к нему в короткие свои приезды.
Дарил мальчику несуразные вещи: школьную форму, которую никто не носил (до сих пор валялась где-то маленькая твердая фуражка), настоящую парту – никогда сын не делал за ней уроки, тяжелый аквариум – стекло звонко разбилось, когда отец заносил его в квартиру…
В капсуле вспоминалось давно забытое. Например, как отец торжественно достал из чемодана деревянную коробку: «Это нарды». Что такое нарты, Яник знал – он читал сказки народов Севера, но это было совсем другое. Под резной крышкой коробки обнаружились одинаковые плоские кругляшки и несколько кубиков. «О, нарды! Сыграем?» – Яков обрадованно схватил один кубик. Яник быстро соскучился смотреть, как они играют, и мечтал поскорее завладеть кубиком.
Пап, я долго носил его в кармане, а потом он куда-то задевался.
…Еще был конструктор в большой коробке. Тогда, в шесть лет, Яник недоуменно смотрел на железные колесики и пластинки с дырочками, не зная, что с ними делать. И когда подрос, тоже не выказал интереса.
«Зачем ребенку нарды? – возмущалась мать. – Нет бы книжку хорошую привезти!» Отцовские подарки тоже были некстати, не вовремя, невпопад. Как отец в ее жизни; только сейчас, в капсуле, Ян это понял.
Единственный подарок – фотоаппарат – стал любимым и необходимым.
Прости, пап: я забыл про часы. Забыл, потому что они срослись с моей рукой.
Братья отца, семья, многочисленная родня – клан отца. Как он хотел привести сына «к нам»!.. Однако Ян отшатнулся, не пошел и увидел клан уже осиротевшим – без отца.
Это мой клан тоже. Я часть его.
Только сейчас Ян понял, что тягостное щемление в груди, которое он испытывал, когда отец раздраженно дергал галстук, было любовью.
В институт он шел, тягостно готовясь отвечать на ненужные сочувственные слова, потому что нужных слов просто не существовало. Однако в лаборатории встретили его как всегда. Майка с Вийкой, неразлучные подруги с первого курса, готовили на плитке кофе. Из-под Вийкиного стола высовывалась новая обувная коробка. На стене кнопками был прикреплен плакат «Береги минуту», один край легкомысленно завивался – кнопка выпала. «Кофе будешь?» – спросили, как спрашивали каждое утро. Ян ответил им в тон, как отвечал каждое утро: «Это вопрос?» Можно было сесть за стол с чашкой, закурить и наблюдать утреннюю суету, давно привычную. Витенька, новый программист, негромко говорил по телефону. Практикантка Надя ворошила толстую кипу распечаток и ждала, когда телефон освободится.
В эту комнату дверь открывалась непрерывно – тут несколько раз в день пили кофе, курили, рассказывали анекдоты в ожидании машинного времени, ругали операторов, одалживали пятерку до зарплаты и чего только не делали в этой комнате, которую кто-то глубокомысленно назвал «комнатой многоцелевого назначения». Посмеялись, но название приклеилось. Яну здесь всегда было легко – можно было подолгу листать учебник, прихлебывая кофе, курить и наблюдать за происходящим.
Появился Кандорский, завлаб – кому Александр Михайлович, кому Дядя Саша: крепкий, невысокий, с лысеющим лбом и песочной с проседью бородкой. Дядя Саша тоже взял чашку, как обычно, но ритуал нарушил и закуривать не стал – вынув пачку из кармана, положил на стол и подсел к подоконнику. Курившие переглянулись.
– Бросаю, – пояснил Кандорский. – Уже бросил.
– Ой, Александр Михайлович… У меня бутерброд есть, хотите? – предложила сердобольная Майка.
Тот глянул на часы.
– Бутерброд – дело достойное. Но не могу, – завлаб глянул на часы, – летучка у Главного.
О Главном Ян знал не много, хотя они несколько раз встречались еще до того, как Ян стал работать в институте. Встречи неизменно происходили в одном и том же месте – магазине с пластинками. Ян кивал, увидев, как знакомый незнакомец перебирает у прилавка конверты. Как-то столкнулись в дверях, и тот улыбнулся приветливо. Несколько раз Ян видел его в филармонии. Музыку он слушал иначе, чем Яков: напряженно, сосредоточенно, чуть подавшись вперед, и только в антракте «отдыхал» – откидывался на спинку сиденья, что-то тихонько говорил сидящей рядом женщине. Музыкант, сообразил Ян. Это слово вытеснило безымянного пожилого меломана. Музыкант, не иначе. Поэтому встреча в институтском лифте была неожиданностью. Человек улыбнулся приветливо: «Пора нам познакомиться: Теодор Вульф», – и протянул руку. Лифт дрогнул и пошел вверх. «Вы здесь работаете?» – Ян чуть не сказал «тоже», смутился, пробормотал с опозданием имя и совсем уже ни к чему добавил: «Я думал, вы музыкант…».
…Тео Вульф и сам когда-то так думал. Он с юности мечтал о музыке, но после окончания гимназии выбрал науку и поступил в университет – слишком нестабильна была ситуация в республике (да и во всей Европе) в конце тридцатых. Окончить не успел – началась советская оккупация, год спустя вошли немцы.
О том, что выпало на долю этого человека, Ян узнал гораздо позже и не столько от него самого, не отличавшегося разговорчивостью, сколько от друзей, которые были знакомы с Вульфом раньше. Трудно было отличить истину от вымысла, толику информации от слухов. «Он Шуберта знает, – с уважением заметил Яков. – И вообще мужик интересный. Сколько раз его приглашали в Штаты, в Германию – не пускают. А в науке – мировая величина».
Последние слова были произнесены с пиететом, в котором Ян ощутил оттенок зависти.
Всякий раз, думая о Вульфе, Ян мысленно видел его в проеме лифта, словно в портретной раме: худощавое лицо, темные глаза в глубоких впадинах, на берете блестят тающие снежинки. Ко всем он обращался на «вы» – без игры в начальственный демократизм, а с той естественностью, которая привита воспитанием и стала потребностью. Был чутким собеседником, притом что собственно бесед у них с Яном не было – так, краткие диалоги после концерта, у прилавка с пластинками или в институтском коридоре. С ним Ян почему-то не боялся обнаружить незрелость суждений, сознавая в то же время глубину собственного невежества.