И они ушли из Облачного города, сейчас она помнила путь вниз, Бо и еще несколько человек, в том числе она, — следуя за другой историей, которой завладел Бо. Они спустились вниз на сухие равнины и там встретили темных маленьких людей, которые пешком прошли сотни миль от своих домов на юг, как делали каждый год в это время, — это путешествие, охота, на которую они отправились, была носителем и продолжателем их жизней, не тем, чем они занимались, чтобы найти пропитание или имущество, но тем, что ведет к существованию всего пропитания и имущества. Десяток или дюжина людей из Облачного города, Бо, Ру и другие, узнавшие об их поисках и пришедшие, чтобы встретиться с охотниками и учиться у них, — всем им разрешили присоединиться к охоте, охоте на того, кого они бесконечно любили и которого нужно было найти и убить: у них были украшенные перьями и нитками луки и замечательно длинные стрелы. Добыча, которую они искали, оказалась непонятными растущими существами, что прятались среди камней и кактусов; охотники пронзали их длинными стрелами и поднимали над собой с криками и плачем, хотя их темные лица никогда не менялись.
В ту ночь, сидя у костра из серых веток «жирного дерева»
[487], они разделили мясо того, кого убили, самое худшее из того, что Ру когда-либо пробовала, совершенно не подходит для приема в пищу; она не могла оставаться вместе с остальными и никогда не могла сказать, было ли все то, что она узнала с тех пор, передано ей существом, которое они съели тогда, или она бы это узнала в любом случае. Бо сказал, что мы, мы здесь, и есть те Старейшие, которых ждали в Облачном городе, и она знала, что он имеет в виду, хотя не всегда была способна высказать то, что знала: что она действительно была старой, была результатом процесса, длившегося веками; что эта бесконечно сложная и ценная вещь, сделанная из редчайших и тончайших материалов и частей, была ее телом; что она должна носить его, ухаживать за ним и хранить от повреждений каждый день своей долгой, быть может, бесконечной жизни. Удивление и усталость. Она уложила его на пустынную поверхность рядом с костром и завернула, как мумию, в свой спальный мешок, не позволяя огромным звездам слишком глубоко проникнуть в него.
Сейчас все это — ее знание, звезды, поиск, дороги — казалось давно ушедшим, существовавшим в ее тканях в количествах слишком малых для восприятия, как их ни ищи, в виде трассирующих элементов. Может быть, из-за ассоциации с трассирующими пулями, Ру думала о трассирующих элементах как об узких полосках звездной пыли, проходящих через или внутри множества или массы, в которых они были выявлены, тут же исчезающих, как только они были пойманы, без последствий. Она всегда оставалась лишь наблюдателем этих людей и мест, племен, толп и семей, мимо которых проходила; она страстно желала найти их и была счастлива, если это удавалось, но она никогда не была способна — или ей не было позволено — присоединиться к ним, стать их частью. Почему? Они были не меньшими бродягами, чем она, и она, рабочий вол, понимала их пути, и, она знала, они могли бы использовать это, если бы слушали. Но она оставалась снаружи и всегда уходила; иногда, спустя долгое время после ухода, она чувствовала странную уверенность: она была причиной того, что тот мир чудес исчез; она не могла быть его частью, и теперь он потерян для всех.
Так или иначе, она пошла дальше, и это ее движение вперед все больше и больше напоминало отступление назад, потому что именно тогда она рассталась с Бо и теми, кто шел с ним. Потому что Бо, единственный, с кем она бы осталась, был недоступен — не каждую ночь, которую она провела рядом с ним, ее допускали к нему, но он всегда останавливался у ее границ или нежно останавливал ее у своих — и это было так мучительно и настолько сбивало с толку, что она задумалась, нет ли в ней, в Бо или во всех мужчинах чего-нибудь такого, что не сопрягается с тем, что есть в ней, как будто у нее или у них была неправильно нарезанная резьба. Она пришла в маленький город, потом в большой, нашла работу, потом другую, восстанавливая все эти вещи (работы, большие и маленькие города) и снова принимая их на себя, как тогда, когда ушла из дома. Поняв, как надо жить, вытаскивая жизненный путь из будущего, стараясь не тешить себя надеждой, стараясь не обманывать себя размышлениями, она могла заглянуть вперед или хорошо понимать, что будет дальше. Она научилась хорошо делать несколько вещей, которые позже должна была забыть. Она вышла замуж, развелась, забеременела — этого не было среди тех вещей, хотя, может быть, именно они привели ее туда, в наихудшую яму или нору без выхода, в которой она когда-либо оказывалась, и там она обнаружила себя, как будто нашла зомби-близнеца, бездеятельного и беспомощного. Гнев, которому она научилась, был направлен как на нее, на ее личность, так и на тех идиотов, болванов и инертных, не подверженных изменениям людей, среди которых она жила в те дни, — ибо сейчас у нее были те дни, которые она могла опять сосчитать, сосчитать в арендованных комнатах и купленных с третьих рук машинах, имена которых она могла назвать, их колеса крутились назад, чтобы связать какую-нибудь вещь с предыдущей (ах, «нова»
[488]; о, «барракуда»
[489]), пока в них она не переехала обратно на восток, создавая мир в том направлении, в котором она двигалась. И, пока она делала все это, она могла вспомнить (хотя и не полностью), как впервые отправилась на запад по тем же самым дорогам. Как она закрыла дверь в свою жизнь в Дальних горах или, по крайней мере, жизнь в своем доме — сейчас ей казалось, что это была чужая жизнь или она стала чужой задолго до ухода; она не могла сказать, когда это произошло — легче всего было предположить, что в тот год, когда мать влюбилась и ушла, но, когда Ру рассказала себе историю именно таким образом, оказалось, что это история не о ней; она знала только, что направленная вперед жизнь, которую она заполнила впоследствии отцом, вела ее вниз, в вечно сужающийся туннель или трещину, похожую на те тесные места, в которые она время от времени добровольно и глупо (о, все пучком) попадала во сне и в которых непоправимо застревала, задыхаясь, пока не просыпалась в поту, с колотящимся сердцем. В любом случае это было некое ощущение, похожее на то, которое погнало ее из дома на запад (в записке, которую она оставила Барни, говорилось про восток, но это была ложь, единственная ложь за всю ее жизнь). Тогда она не понимала, что привело ее к этому решению, но она, безусловно, проявила много здравого смысла, приняв его. У нее остались свои деньги. Около дома проходило множество дорог, всегда три-четыре машины на подъездной аллее, одни — роскошные и лоснящиеся, другие — более странные и маргинальные, которые Барни приобрел для встречной продажи — и она внезапно вспомнила (но не раньше, чем, возвращаясь, оказалась на той же шестом шоссе в нескольких милях от агентства) ту самую машину, на которой уехала, самую дрянную и наименее ценную из всех, что были доступны в тот июньский день, цвета детского поноса и с волнистой панелью порога, японку, что в те дни означало дешевые материалы и невозможность починить в случае поломки — большинство пересекающихся дорог, по которым она ехала впоследствии, выходили из гаражей, где ухмыляющиеся механики, даже не беря в руки гаечные ключи, пытались разобраться в загадочных внутренностях ее машины, а она сидела под палящим солнцем, курила «Лаки»
[490] и ждала предложения, которое обычно получала, оказавшись на этом перекрестке, предложения от кого-нибудь ехать куда-нибудь.