— Ты так думаешь?
— Нет, — сказал Клифф. — Я не думаю, что есть только одна большая Y, находящаяся в том месте, где мир свернул. Где дороги разошлись. Нет. По-моему, в каждом мгновении нашей жизни существует своя Y.
— А Бо тоже так думал?
— Не знаю, — ответил Клифф. — Он и я. Мы начали в разных местах. Вот почему мы могли работать вместе, иногда. Иногда не могли.
— Как это, в разных местах?
— Бо знал — думал, верил, видел, — что начало всех вещей — душа. Он считал душу реальностью, а материальные вещи и события жизни — иллюзиями, воображением. Как сны. И он хотел, чтобы мы проснулись. Он знал, что не может просто встряхнуть и разбудить нас, ибо знал одну вещь: он сам тоже спит бо́льшую часть времени. Но он считал, что может, что это возможно, проникнуть в сны, наши общие сны, которые мы называем миром, и изменить их. Или что он может научить нас, чтобы мы сами меняли их. Он сказал, что мог бы стать закваской, которой, как говорит апостол Павел, можем быть и мы
[581].
— И тогда?
— И тогда, если мы сможем это сделать, мы поймем, что они лишь сны. Надежды и страхи, власть, боль, а также все боги. Призраки. Земля, народы, пространство и время. Не то чтобы их совсем не было; они существуют как сны, и люди связаны с ними. Они существуют так же, как и все остальное. Но ничто из них не окончательное, даже если все разделяют их.
— А ты так не думаешь?
— Я знаю, что он имеет в виду. Я слушал. Я услышал. — Клифф оглянулся и провел рукой по деревянной столешнице, гладкой и многокрасочной, хотя и не настолько ровной, как прерия или человеческая спина. — Я думаю, что я отсюда, — сказал он. — Я думаю, что это так, что это существует. Все, что мы делаем, можем сделать и будем делать, вырастает из этого. Я просто думаю, мы не вполне понимаем, что это такое. Мы учимся. Мы учимся, делая то, что, по нашему мнению, мы не можем сделать, и, если мы смогли, мы делимся и таким образом мы узнаем больше о том, что это такое или чем может быть.
— То есть и душа создана из этого, — сказала Роузи. — Создана здесь. Местное производство.
— Я так думаю.
— Но не Бо.
— Да.
— То есть ты считаешь, — сказала Роузи, — что он придумал место для себя, куда мог бы уйти и погибнуть? То есть погибнуть для нас?
— Может быть. Мне это неизвестно.
— Ты любишь повторять, — Споффорд часто цитировал ей эти слова, так что со временем это стало ее принципом и использовалось с тысячью значений, — ты любишь повторять, что жизнь — это сны, проверенные физикой.
Его замечательная широкая улыбка, застенчивая и в то же время демонстрирующая уверенность.
— Бо, мне кажется, такого бы не сказал.
— Да, — сказал Клифф. — Но Бо ушел, а я остался. — Он убрал от нее чашку, которую дал. — Хочешь немного поработать?
На почте в Каменебойне Роузи опустошила большой почтовый ящик Фонда Расмуссена, набитый всякой всячиной, поток которой не иссякал: глянцевые объявления, постеры и новости о других конференциях в других центрах по всей стране и за рубежом, огромный круговорот или интеллектуальный цирк, развлекающий сам себя. На этот раз среди них оказалось письмо для нее, написанное знакомой рукой: не почтовая открытка, а настоящее письмо.
Мам! У меня плохие новости, во всяком случае, плохие для меня, но не плохие-плохие. Я попыталась от кое-чего избавиться, но ничего не получилось, и теперь у меня неприятности. Вот что случилось. Я не сказала ни капитану лодки, то есть корабля, ни руководителю всей программы, что принимаю лекарства от приступов. Я знаю, что должна была сказать, и это было бы правильно, но, знаешь, иногда так надоедает говорить об этом людям, а иногда я не хочу говорить и хочу быть как все. Только не говори мне, что «всех» не бывает. Я знаю. Я просто хочу быть как все. Ты не представляешь себе, что я чувствую, но тебе и не надо знать. В любом случае, чертовы пилюли оказались недоступны и у меня не было возможности их искать, и что ты думаешь, пять лет все было в порядке, и вот именно в эту ночь меня шиндарахнуло. Мокрая кровать и все такое. Может быть, мне сошло бы все с рук, но моя соседка по каюте проснулась, увидела все это и пошла пятнами. Господи, они все сошли с ума. Набросились на меня за то, что я скрыла серьезную медицинскую проблему, конец доверию, и я теперь не могу ехать с ними.
Нет, о нет. Бедное дитя.
Так что я тут как Старый мореход
[582] и должна уехать. Нам пришлось повернуть, чтобы я могла сойти на берег. Я даже думала, что они собираются меня оставить на плавучей льдине или айсберге. Хорошо еще, что мы были лишь в дне пути от Рио-Гранде на Огненной земле, где, кстати, на этой неделе не работали телефоны. Оттуда я завтра улечу в Л. А., где меня, может быть, встретит папа. Мам, мне очень больно и стыдно. Я так хотела туда попасть. Я понимаю, почему они сказали то, что сказали, но я хотела туда попасть и просила, чтобы они дали мне шанс, но они не согласились. Так что я позвоню. Я еду домой.
Жизнь — это сны, проверенные физикой: а физика породила биологию или господствовала над ней, а также над нашими мозгами и их изъянами, и над лекарствами, которые иногда их лечат и которые приснились другим мозгам, но и их сны ограничены физикой, которую они поэтому должны были изучить. И они выучили урок и продолжали видеть сны, как и Сэм, и останавливались там же, где и она. Пока. Наверное, потому что у физики нет предела, никакого известного нам предела, в большей степени, чем у сновидения.
О, моя дорогая, о моя дорогая дорогая.
Но, в любом случае, она едет домой. Мысль наполнила Роузи голодом ожидания, удивительно сильным желанием снова увидеть ее и обнять. Очень страшно с такой силой хотеть чего-то — нет, кого-то, — но все-таки скорее чудесно, чем страшно: чудесно, если ты с такой силой хочешь того, что у тебя на самом деле есть. Мысль о Сэм криком ворвалась в ее сердце, так же как много лет назад вопль Клиффа, когда оно спало или замерзло: разбудил, выдавил из глаз быстрые слезы, как будто он и был их источником.
Роузи проехала через Каменебойн и повернула на перекрестке, на котором новый знак указывал — скромно, но точно — на трехполосную дорогу, ведущую к Гуманитарному конгресс-центру Расмуссена.
Это была самая умная вещь, которую Роузи затеяла в качестве исполнительного директора Фонда Расмуссена, и она до сих пор гордилась ей, хотя иногда сердце в панике сжималось, когда она думала о нем, о потраченных нервах, о возможности провала. Алан Баттерман в контактах с государственным университетом впервые заметил перспективы и привлек внимание Роузи, но всю работу она сделала сама: постоянно ездила в университет и обратно, встречалась с деканами, выпускниками и ректором, грозной женщиной, которую Роузи могла назвать не такой уж и плохой в самом конце, когда соглашение было подписано, а пресс-релиз разослан. Так что «Аркадия», чье имя дал Расмуссен из девятнадцатого столетия своему новому, в стиле шингл
[583], сказочному замку в Дальних горах, стала университетским Гуманитарным конгресс-центром Расмуссена, и теперь университет нес за него ответственность, за его водопровод и паровые котлы, за многоцветные шиферные крыши, за профессоров и ученых, которые прибывали и убывали согласно временам года, словно перелетные совы или соколы. Роузи превратилась в зазывалу, посредника и мажордома в одном лице и управляла делами Фонда из кабинета, который до замечательной реконструкции был чердаком. Маленькую виллу Феллоуза Крафта, тоже включенную в соглашение, отремонтировали, реконструировали и перекрасили, вставили новые окна в старые стены и положили новые полы. Призраки хозяев маленького и большого домов с благодарностью исчезли, как вылеченные старые язвы или наконец-то выполненные старые поручения; их единственной реальностью было их присутствие. Каждый рабочий день вечером Роузи закрывала свой компьютер пластиковым чехлом и ехала в собственный дом ручной работы, стоящий на краю старого фруктового сада у подножия горы Ранда. Она ехала к мужу, которого все еще называла по фамилии (Споффорд), а не по имени, что казалось таким же странным, как поменять свою фамилию на его в тот июньский день, когда они обменялись кольцами и клятвами, такими проникновенными и в то же время ни к чему не обязывающими, но нет, она осталась Розалиндой Расмуссен, которой была тогда, когда впервые узнала, что у нее есть фамилия.