– И так десять раз? Это как нужно было надраться, – вздохнула мать.
– Умоляю, не надо нотаций!
– Иди к свету. Осмотрю твои раны.
У окна мама стала всматриваться в его лицо, поворачивая его худыми прохладными пальцами. Она намазала синяк какой-то мазью – «чтобы скорей проходил», протерла ссадины зеленой, пахнущей травой спиртовой настойкой. От ее прикосновений Богдану становилось спокойно, словно ему пять лет и он прибежал к маме на колени, зализывать полученные во дворе царапины.
– Бедный мой, – погладила его мама по щеке.
– Ты еще поцелуй, чтоб быстрее заживало.
Мама слабо улыбнулась и чмокнула его в нос.
– Это все?
– Нет.
Богдан показал ей ребра с багровой гематомой и нывшую левую голень. Вообще-то он и сам знал, что переломов нет, но хотелось услышать подтверждение, а главное – хотелось заботы.
Через несколько минут мама повела его на кухню.
– Чай или кофе?
– А вдруг у тебя есть суп?
– Куриная лапша.
– Идеально! – блаженно сощурился Богдан.
Пока он хлебал суп, мать молчала, только смотрела на него. Богдан с присвистом втянул в себя последнюю ложку бульона.
– Именины сердца! Спасибо.
– Возможно, ты поспать пару часиков хочешь?
– Нет. Поеду на вокзал. Мам… – он запнулся. – У меня проблемы.
– Я догадалась, – кивнула мать.
– Развалился мой бизнес к чертям собачьим, – с кривой усмешечкой говорил Богдан. – Банкротство, такое банкротство. Фирма капут, Соловей капут…
– Не надо так, – прервала его мать.
Она придвинулась ближе, взяла его за руку.
– Я тебе скажу, как будет. Ты приедешь домой и напьешься. Потом еще раз. Побьешься головой об стену, потому что плакать ты не умеешь, как все мужчины. А потом твои синяки заживут. И ты начнешь дело сначала.
Богдан закатил глаза:
– О да! Я ж как резиновый мяч. Мультяшный клоун, который падает с девятого этажа, встает и отряхивается.
– Помнишь, как ты разорился в девяносто восьмом году? А в двухтысячном ты открыл новую фирму.
– Я тогда был на пятнадцать лет моложе.
– Что спорить, мой дорогой? Я верю в тебя, – мягко сказала мать.
Богдан обнял ее, уткнулся носом в плечо. Время закрутилось колесом вспять, и Богдана охватило тепло дома, запах хлеба за двадцать копеек, запах маминых цветочно-горьковатых духов, запах зеленки, которой она мазала колени десятилетнему Дане, говоря: «До свадьбы заживет». Один миг он находился в тех пределах, где всегда есть утешение, куда большим бедам заказан ход. А потом вернулся.
– Пойду, – отстранился он. – Да, слушай… Ты извини, мам, но твоя поездка в Израиль…
– Я понимаю.
Мать царственно кивнула, не показав ни грана огорчения.
– Жаль ужасно. Простишь? – Богдан возвел брови домиком. – Посыпаю голову пеплом. Я, судя по всему, буду распродавать имущество. Раздавать всем сестрам по серьгам. Если что останется… пять звезд нам вряд ли будут по карману, но хотя бы в Турцию, скромно так…
Мама подтолкнула его к выходу.
– Не забивай свою кудрявую голову.
На подъезде к вокзалу ему снова позвонила Инга. Богдан вздохнул, но решил ответить.
– Привет, очи черные.
– Привет, – голос у зефирной женщины был смущенный. – Я случайно узнала от Степы, что ты не уехал.
– Спрыгнул с поезда. В последний момент возникли дела.
– Если ты в Домске, давай… Давай встретимся?
– Секунду!
Богдан расплатился с таксистом и вышел.
– А вот сейчас мне точно надо уезжать.
– Как жаль… – прошелестела Инга.
– Я уже на вокзале, – Богдан взглянул на доску с расписанием, – через пятьдесят минут голубой вагон умчит меня в Москву.
– Знаешь… я приеду!
Богдан не успел возразить, как Инга отключилась.
Он купил билет в купе, затем пошел в зал ожидания и устроился в пластиковом кресле, вытянув длинные ноги и предвкушая, как уляжется на полке.
Через двадцать минут его нашла Инга. Богдан смотрел, как летит к нему полноватая, пышногрудая, взволнованная черноглазка, и ощущал – параллельно похмельной усталости – легкую, приятно будоражащую щекотку. Черт возьми, а ведь неплохо пробуждать в женщинах сильные чувства!
Волосы у Инги были взлохмачены, поверх ярко-красного платья – салатовый шарф, от щиколотки вверх по бронзовым колготкам ползла дорожка. Черноглазка явно собиралась второпях.
– Давай выйдем отсюда на воздух, – попросила она.
На полпути между вокзалом и платформами стоял новый памятник героям Первой мировой войны. Богдан присел на его постамент.
– Мне не хотелось отпускать тебя так. Мне нужно тебе кое-что сказать, – задыхаясь, начала Инга.
– Ты даже не спросишь, откуда у меня боевые раны? – встрял Соловей.
Инга остановилась, удивленная.
– Ой! А я не заметила. Но откуда… какая разница?
Богдан хмыкнул.
– Я уверена, это потрясающая история, полная опасностей и побед, – Инга легко поцеловала его и отодвинулась. – Давай ты ее потом расскажешь. Потому что мне надо сказать тебе… что я… я тебя люблю.
Она отступила и уставилась на него испытующими, умоляющими глазами.
«Как давно это было со мной, что я сам признавался и ждал ответа, дрожа», – с грустью подумал Богдан.
Он провел по ее бровям пальцем.
– Очи черные, очи страстные…
– Не слышу ответа.
– Милая Инга… – он хотел сказать что-нибудь шутливое, но невольно вырвалось: – Я всех разочаровываю.
– Меня – нет.
– Рано или поздно, я всех разочаровываю. Близких и не очень. Всех, кто протянул мне сердце на тарелочке. Это так. Тебе это не нужно, поверь мне.
Инга закусила губу, справляясь со слезами.
– Давай я сама буду решать, что мне нужно, – дрожащим голосом сказала она.
– В кои-то веки скажешь правду, а тебе не верят, – усмехнулся Соловей. – Ну, хорошо, еще одна правда: я в тебя не влюбился. Извини. Ты прекрасная, умнейшая, очаровательная…
Инга махнула рукой, обрывая его.
«Ох. Сейчас будет плакать».
Инга зажмурилась на секунду, сжалась, сглотнула комок. Но вот она открыла глаза – овладев собой, и случилось это за счет ее мягкости. То, что позволяло ее прежде называть «зефирной женщиной», исчезло.