– Да что ты? – сощурился Богдан.
– Угу. Даже маму попросил посадить на моей могиле эту… секвойю. Ха! Откуда она бы секвойю взяла?
Богдан тоже улыбнулся.
– Секвойя – это масштабно! Одобряю. А с чего тебе в голову такие фантазии взбрели – место на кладбище искать?
Ветерок гулял по берегу Межи, ерошил пепельные волосы сына. Степа стоял рядом, смотря на реку, на ее спокойный, голубой, плещущий бег.
– Началось все с того, что у меня ухо опухло. Ну и ладно, делов-то – ухо. Хожу так неделю, две, никого не трогаю. А потом я как-то раз забежал в гости к бабуле. Без звонка, типа пирожок перехвачу – и вперед. Ага, щас! У Майи сидела какая-то ее подруга, тоже врачиха. Она меня – цап! Шмяк! Говорит: это что такое на голове? Что на голове? Быстро к онкологу! Опа. Зашел за пирожком. Майя звонит маме, они меня берут в клещи и тащат. К онкологу, угу. А у того шприц – как у клоуна в цирке. Я чуть под стул не залез со страху. Взяли у меня эту… пункцию. Мама ждет результатов, зеленеет. Майя говорит: все путем, отсечем худший вариант. И тут результаты: злокачественная! Угу, опухоль у вас, говорят, злокачественная. Майя говорит: ошибка! Я думаю: ексель-пиксель! Снова подходит ко мне дядя-онколог со шприцом. Вторая пункция – и опять: злокачественная. Ну тут я про кладбища задумываться и начал. Все же у нас в городе их три, выбрать есть из чего. Бабуля – женщина упорная, она меня на третью пункцию потащила. Нет, ничего радостного мы не узнали. Один онколог маме сказал: два месяца ему жить осталось. Мама – хлоп! В обморок. Тогда Майя другого онколога подключила. Тот был подобрее. Говорит: три месяца. Будем операцию делать, химией травить, а дальше – все в руце божьей. Я думаю: ладно, зато экзамены не сдавать. Опять же, секвойя внушительно смотреться будет.
Богдан прикрыл глаза. На сына смотреть было невозможно, а тот все рассказывал, чуть усмехаясь, рассказывал о том, о чем Богдан не имел ни малейшего понятия и что, судя по всему, было правдой.
– А потом мои мечты о секвойе пресекли. Артем напряг своих армейских, как их – побратимов, те нашли в Питере профессора. Ну, мы с мамой и Артемом втроем к нему в Питер поехали. Профессор оказался – вылитый Цахес Циннобер. Ручонкой меня – хвать! Признавайся, говорит, насекомые тебя кусали? Я говорю: а кого они не кусали? Он мне ухо крутит: в последние полгода кусали? Пришлось, угу, напрячь мозг. Да, говорю, летом мы с классом в Крым ездили, там меня какой-то клоп укусил. В степи, угу. Клоп, комар, муха цеце. Подбежала, укусила и скрылась, не представившись. Профессор говорит: ясненько! Боррелиоз. Типа бывает такая ерунда, по анализам очень на рак похожа. Но гораздо симпатичней, в том плане, что от нее все же лечат, а не закапывают. Выкачали из меня еще кровушки на анализы – и действительно: боррелиоз. Дальше – антибиотики и прочие приятные колеса, и через пару месяцев я стал свеж и весел, как огурец. Угу. Вот так.
Богдан дышал, раздувая ноздри. Через грудь поднималась жаркая волна гнева.
– А почему вы мне не сказали ничего?! – наконец взорвался он. – Почему я ничего не знал?!
Степа аж отодвинулся.
– Тише-тише. Значит, беспокоить тебя не хотели. Майя, мама. Как говорится, что волновать по пустякам? И ты, это, занят был. Бизнес, контракты, Мальдивы. Мы тебя видели – в году раз. Извини, извини.
В этом нарочито спокойном говорке сына была явная издевка.
– По-онятно, – процедил сквозь зубы Богдан. – Ладно, пока. Мне по делам надо. Бизнес, контракты, знаешь ли.
Он развернулся резко и широкими, тигриными шагами пошел к машине.
Синяя ракета «дээс» мчалась по окружной дороге вокруг Домска. Девяносто, сто, сто десять, сто двадцать… Мелькала разметка на сером асфальте, мелькали пыльные кусты на обочине. Богдан летел злым шмелем, вилял, обгоняя редкие машины. Руки стиснули неповинный руль, словно только он мог удержать в бушующем море ярости и вины. Он придушить бы хотел дуру Алену, которая скрыла от него болезнь сына. О чем ты думала?! Когда собиралась сказать мне? На похоронах? Да я бы в сто раз быстрее, чем твой Артем, нашел приличного врача в Москве, который сказал бы то же самое, что Цахес из Питера! И не пришлось бы Степе секвойю присматривать, могилу выбирать! Ты хоть понимаешь, что твой сын пережил, идиотка?!
Богдан злился на мать. Тоже хороша, чтоб ей! Привыкла за других решать. Почему ты мне не позвонила, мама?! Да я бы бросил любой контракт, я бы с любых Мальдивов прилетел, с вулкана слез, из Марианской впадины вынырнул! Нет, вы с Аленой решили за меня, вы решили, что мне плевать, что я паршивый отец, с которого только шерсти клок – денег клок – заметим, хороший, очень хороший клок!.. И кроме денег, вам от меня больше ничего не надо. Эх ты, мама…
Богдан злился на сына. Разумеется, на взрослого Степу, с умыслом, с подначиванием эту историю рассказавшего, а не на того четырнадцатилетнего парня, растерянного, оглушенного новостями, поверившего врачам-охламонам про два месяца жизни. Не на того мальчишку – но и на него тоже, потому что: почему ты не позвонил мне? В первый же день, сразу, как только узнал, ну или хотя бы на второй день, на третий?! Почему не попросил у отца помощи и совета? Почему какой-то Артем, отчим, вез тебя к профессору в Петербург? Почему ты не поделился со мной? Да потому, что я сам не звонил тебе и не приезжал, а когда приезжал – в году раз, – то не знал, о чем говорить с тобой, неожиданно выросшим, но все таким же непонятным, молчащим, моим сыном-тюфяком. У меня была классная, яркая, быстрая жизнь, а ты был в ней лишний, и ты это чувствовал. Почему ты не позвонил? Потому что я действительно паршивый отец.
Возник у дороги и мигом вырос квадратный указатель: поворот на московскую трассу. Богдан свернул на развязке. В Москву, в Москву! Хватит! Хватит петлять с сыном по городу, делая вид, что собираешься купить ему квартиру. Кого ты обманываешь? Ты банкрот. Кого ты обманываешь, делая вид, что спустя двадцать лет можно вернуть себе сына?.. Нет-нет, все потеряно, и потеряно очень давно.
Шины шелестели по ровной трассе, чуть гудел, успокаивая, перебранный до блеска мотор. Безмятежно-синяя «богиня» летела в Москву, и на крыльях ее пел-зудел ветер.
Проносились мимо домишки с шиферными крышами, картофельные огороды, зеленые поля с редкими козами. Мигнул справа знак: «Левшино». Как всегда, это название ужалило оводом. Где-то здесь, возле этой деревни, разбился отец. Когда сбежал от них с матерью и дернул то ли в Москву, то ли еще куда, но не доехал. Богдан желал бы ему долгой жизни – где-нибудь в Париже, или в Парамарибо, пусть даже он забыл бы про них и не слал писем. Но отец именно погиб. Он вспомнил, как поверил в это: в пятнадцать лет, когда услышал, как дед Альберт… Дед Альберт сидел у себя на кухне с каким-то седым усачом, своим однополчанином, на столе была водка, сельдь с луком, черный хлеб. А Богдан зашел в ванную и через неплотно прикрытую дверь слышал: «…Мокрая дорога… Заскользил и на встречку… А там грузовик. В лоб. Толя от удара вылетел… все лицо изрезано, грудь изрезана стеклом… Я на опознании не поверил сначала… Лицо-рана. Хоронили в закрытом гробу…» Богдан прижал к ушам ладони, но продолжал слышать дрожащий голос деда – и он выбежал, выбежал из дедовой квартиры стремглав, не захлопнув дверь, и на улицу, и куда глаза глядят…