— Полин, — ответила я, — в Бадахосе фашисты загнали тысячу восемьсот пленных республиканцев на арену, где проводится коррида, и расстреляли их из пулеметов. Если Гитлер, этот мерзкий психопат, действительно пришлет им на подмогу пару дивизий, война охватит всю Европу, а то и весь мир, можешь не сомневаться. Как можно оставаться в стороне?
— Но для мира будет лучше, если Эрнест продолжит писать свои романы, — возразила Полин.
— В Испании для писателя тьма сюжетов, — сказал Хемингуэй.
— Твой редактор ждет рукопись романа о кубинском контрабандисте, — напомнила ему супруга.
— Ладно, спешить некуда, война еще не скоро закончится, — признал Эрнест. — А в Мадриде сейчас холодно, как в морге.
Он снова рассмеялся, и все за столом последовали его примеру. Включая и меня, хотя я не могла понять, куда подевался мой вдумчивый собеседник, с которым я разговаривала в саду, мудрый, дальновидный человек, который сокрушался, что уже почти не осталось времени на то, чтобы как-то отодвинуть нависшую над Европой угрозу. Неужели для его исчезновения хватило парочки коктейлей перед ужином?
— Поступай как знаешь, Эрнест, — с натянутой улыбкой произнесла Полин, — ты ведь всегда делаешь только то, что хочешь.
Тут я подумала: пожалуй, слухи о том, что у Хемингуэя был роман с двадцатидвухлетней женой богатого американца с Кубы, вполне могли оказаться правдой. Швед рассказывал мне, что Эрнест с любовницей играли в «Кто первым струсит». Он разгонялся на ее спортивной машине, а она не просила его сбросить скорость, даже когда автомобиль заносило на обочину. Впрочем, Полин была умной женщиной. До того как выйти замуж за Эрнеста, она работала журналисткой, писала для «Вог». Она все понимала, но предпочитала не замечать того, что не считала нужным. А не замечала она очень многого: и того, что мы стоим на пороге войны, и того, как сильно мы хотим нежиться на солнце, смеяться и любить, пока еще есть время.
— Вот закончу роман — и сразу в Испанию, — сказал Хемингуэй. — А пока, черт возьми, буду продолжать посылать республиканцам деньги!
— Это просто гениально, Эрнест. — Миловидная Полин поджала губы и на секунду стала похожа на крысу. — Вперед: рискуй жизнью ради горстки недовольных испанцев, а мы с Патриком и Гиги будем здесь умирать от беспокойства. И Хэдли с Бамби тоже.
Эрнест встал, с грохотом отодвинув стул, и пробормотал себе под нос:
— К черту все, хватит уже прикидываться несчастной овечкой! — Он потрепал Патрика по волосам. — Вот ты у нас молодец, Мышонок, ты всегда спокоен. Хороший пример для Гиги.
Сказав это, Хемингуэй потрепал по волосам и Грегори тоже, а потом вышел через арочный дверной проем. А я про себя предположила, что он, должно быть, направился обратно в бар «Неряха Джо» к своим собутыльникам.
Мы с Хемингуэем сидели на скамейке в саду. Я как раз закончила читать последние страницы рукописи романа о кубинском контрабандисте с правками, сделанными его характерным круглым почерком, и теперь говорила Эрнесту, как это гениально, и тут он наклонился ко мне и поцеловал в лоб. Просто на долю секунды прикоснулся губами.
— Дочурка, какая же ты славная.
Я физически ощущала его взгляд. Дочурка… Глаза у Эрнеста были карими и теплыми, а у моего отца — голубыми и холодными. Голос Эрнеста был низким и мягким, а у папы, который всю жизнь говорил с немецким акцентом, резким, не допускающим возражений, как камни, которыми Полин хотела украсить их чудесный сад.
— Не преувеличивай, Папа Хэм, — игриво возразила я, но получилось не очень естественно.
— Ты хорошая девочка, Студж, — серьезно сказал Эрнест, так, словно мог заглянуть мне в душу, словно, читая странички из моей рукописи, узнал обо мне больше, чем я хотела ему открыть.
— Вряд ли, ведь я никогда не делаю того, что следовало бы сделать, — возразила я.
Эрнест наклонился и подхватил на руки пробегавшую мимо кошку.
— То есть то, что считают правильным другие люди, а вовсе не ты сама, — уточнил он. — И впредь поступай так, как считаешь нужным. Главное — быть искренней и говорить правду.
— С искренностью у меня все в порядке, Эрнестино, вот только благодаря этому меня не раз называли конченой эгоисткой.
— Конченой эгоисткой?
Это было определение моего отца, а еще он утверждал, что если я хочу серьезно заниматься литературой, то должна писать, а не капитализировать свои золотистые волосы. В результате я засела в Нью-Хартфорде и писала четыре месяца кряду, ни на что не отвлекаясь, и даже папа не смог подвергнуть критике мою вторую книгу — «Бедствие, которое я видела».
— Сколько людей, столько и мнений. Не принимай это близко к сердцу, Дочурка, — сказал Эрнест.
Он столкнул с коленей кошку с уродливой лапкой, приподнял мой подбородок и посмотрел в глаза так, будто понимал, что я все еще думаю об отце, который так и не дождался, когда я вернусь в Сент-Луис и попрошу прощения за ту муть, которой забила свою голову, и за то, что к двадцати семи годам выдала только две никчемные книжки.
Мы одновременно обернулись, заметив какое-то движение в конце садовой дорожки. У дверей в кухню стояла повариха с полотенцем в руке. Я, поняв, что мы не одни, испугалась, а Эрнест отреагировал на ее появление равнодушно, как будто она была пустым местом.
— Ты хорошая девочка, и хватит уже так переживать из-за своей книги, — заключил он. — Ни к чему понапрасну себя накручивать. Просто пиши, Дочурка. Сядь и пиши.
Ки-Уэст, Флорида
Январь 1937 года
Когда я была девочкой, мы с Мэти порой садились солнечным субботним утром в дребезжащий, раскачивающийся трамвай и ехали к озеру Крев-Кёр. В нашей корзинке для пикника были сэндвичи, яйца, фрукты и лимонад, а еще томик стихов маминого любимого Роберта Браунинга. Крев-Кёр в переводе с французского означает «разбитое сердце». Если верить легенде, его так назвали, поскольку в нем утопилась какая-то влюбленная дурочка. Но я думаю, что на самом деле причина совсем в другом: очертания озера очень напоминают сердечко. Красивые легенды нравятся людям, но обычно они далеки от истины.
Так или иначе, для меня Крев-Кёр ассоциируется не с разбитыми сердцами, а скорее наоборот, с обретенными. Дома моя мама слишком часто отвлекалась на мировые проблемы, но, когда мы с ней устраивали пикник под ивой у водоема, ее сердце принадлежало только мне одной, и никому больше. Склонившиеся к земле ветви ивы окружали наш уютный мирок. Мама читала «Монолог испанского затворника», а тихий плеск воды о камни служил прекрасным фоном, потому что произносимые вслух слова всегда заставляли нас хихикать.
«Бррр… Вот она, ненависть сердца моего!»
Меня всегда завораживали строки: «Я напишу скрофулезный французский роман, скорбным шестнадцатым шрифтом удвоив страницы на серой бумаге».
Однажды я спросила: