Я задыхалась в атмосфере Брин-Мара, где девушек интересовали только наряды, цвет губной помады и свидания с парнями из Лиги плюща. Все мои сокурсницы дружно сплетничали, а если и хранили секреты, то лишь для того, чтобы показаться лучше других. Я ушла из колледжа, чтобы заняться литературой. Возможно, я была не бог весть какой писательницей, и отец вполне справедливо назвал мой первый опус «образчиком возвышенной чуши, которой забита голова студентки». Но мой второй роман был уже значительно лучше, я чувствовала это.
— Какая хорошая и умная девушка. Наверное, эта девушка собирается написать новую книгу? — поинтересовался Хемингуэй.
— Я больше ни на что не гожусь, мистер Хемингуэй.
— Просто Эрнест, — поправил он.
— Эрнест.
Я думала о том, что по большому счету только писательство меня и спасло, удержало от сползания в болото сомнений. Мне было интересно узнать: Эрнест Хемингуэй в этом хоть немного такой же, как и я? Этот знаменитый писатель хотя бы иногда сомневался в своих текстах, в собственной значимости? Задавался вопросом: стоит ли выкладываться ради книги, которую могут, не дочитав и до середины, оставить на скамейке на вокзале, даже если дорога предстоит очень долгая?
Как-то само собой получилось, что я начала рассказывать Эрнесту о своем отношении к писательству. Наверное, потому, что это и впрямь его интересовало. После романа «Бедствие, которое я видела» у меня появилась тьма идей, и в надежде, что мне выпадет шанс писать о том, что происходит в Европе, я заваливала ими «Таймс», «Нью-Йоркер» и вообще всех, кто имел отношение к прессе. Гитлер уже не первый год бесчинствовал: ограничивал допуск евреев к университетскому образованию, к врачебной или юридической практике, а в сентябре 1935 года на съезде Национал-социалистической партии в Нюрнберге по его инициативе были приняты так называемые Расовые законы. Но все мои предложения не находили отклика. Эта тема никого не интересовала. Тогда я наскребла на дорогу в Париж (ночевка в тамошних модных отелях любому по карману ударит) и оттуда отправилась дальше, в Штутгарт и Мюнхен. Нацистское отребье настолько потрясло меня своей мерзостью, что, вернувшись домой, я решила написать пацифистский роман.
— А когда закончу его, собираюсь поехать в Испанию. Буду писать репортажи о гражданской войне.
Потом мы еще долго говорили об Испании, о том, что это передний край, на котором можно остановить фашистскую заразу.
— Все знают, что у них руки по локоть в крови, — сказала я, — однако всему миру почему-то наплевать.
— Я оплатил отправку двух добровольцев в Интернациональные бригады и собираюсь послать республиканцам полторы тысячи баксов на санитарные машины.
В ту пору полторы тысячи долларов составляли для простого человека годовое жалованье.
— Деньги — это всего лишь деньги, не больше того, — ответила я. — Главное — рассказать людям правду, а для этого надо видеть все своими глазами.
— Эрнест, вы уж простите, похоже, я плохо воспитала дочь, — вмешалась Мэти. — У нее темперамент перечеркивает все манеры.
Но Хемингуэй уже смеялся:
— Хорошо, Дочурка, я понял: отправлюсь в Испанию, как только закончу свой новый роман. А пока давай договоримся: в Мадриде я угощаю тебя «Папа добле». Идет?
— Тогда придется взять с собой Скиннера, — заметила я.
— А для Скиннера — большущий чемодан.
— Лучше сундук.
— Но не простой, а громадный такой сундук.
Мы все дружно рассмеялись, и Хемингуэй показал Скиннеру на мой пустой бокал, намекая на вторую порцию «Папа добле». А вот бокалы Мэти и брата были еще полными.
Я достала сигарету, а Эрнест взял у меня зажигалку.
— О войне чертовски трудно писать правду, так что для писателя нюхнуть пороху очень даже полезно.
Он чиркнул зажигалкой и поднес пламя к моей сигарете. У меня мурашки по спине пробежали, когда он на секунду придержал мою руку. Сама от себя такого не ожидала. Вот же чертов Эрнест Хемингуэй!
— Но естественно, завистливые недоноски, которые даже не знают, за какой конец держать винтовку, всегда постараются низвести твой опыт до нуля.
Я жадно затянулась и укрылась за дымовой завесой своей неопытности. В Европе я не раз сталкивалась с угрозой войны, но увидеть войну своими глазами мне еще только предстояло.
— Да, Испания — вот куда стоит поехать, когда я закончу книгу, — заключил мой собеседник. — У меня здесь прекрасный дом и прекрасная семья. Но когда поставишь точку, покой начинает действовать на нервы.
— Вы не расскажете о своей новой книге, мистер Хемингуэй? — попросила я.
— Просто Эрнест. И давайте уже перейдем на «ты», — предложил он.
— Эрнест, — повторила я и пригубила вторую порцию коктейля.
У меня голова пошла кругом. Перейти на «ты» с самим Эрнестом Хемингуэем — в это было просто невозможно поверить.
А он принялся описывать нам сюжетные повороты истории, которая должна была стать его третьим романом «Иметь и не иметь». Это была история рыбака, который в попытке уберечь семью от нищеты соглашается перевозить с Кубы в Ки-Уэст виски и другую контрабанду. Слушать, как знаменитый писатель рассказывает отдельные, еще не оформившиеся в книгу эпизоды, — это было что-то невероятное. Я была уверена, что если буду слушать внимательно и ничего не упущу, то пойму, как Эрнест Хемингуэй это делает. Догадаюсь, каким образом он подбирает правильные слова и, как будто гвозди, метко и уверенно вбивает их в «доску» сюжета, и тогда пусть и не на таком уровне, но тоже смогу овладеть литературным мастерством.
Хемингуэй увлекся сам и увлек всех нас, но тут в дверях бара появился какой-то хорошо одетый мужчина.
— Эрнест, старина, вот ты где!
Хемингуэй встал с табурета и представил нам своего друга:
— Томпсон, владелец здешней скобяной лавки, мы вместе рыбачим. Томпсон, это Эдна Геллхорн. Ее сын Альфред. И дочь Марти, писательница. Ты, наверное, читал «Бедствие, которое я видела»? Миссис Рузвельт высоко оценила этот роман.
— Да, конечно, — кивнул Томпсон. — Но тебя ждут Полин, гости и великолепный ужин с лангустами.
Эрнест предложил своему приятелю сесть и выпить, но тот решительно отказался.
— Геллхорны приехали из Сент-Луиса, — сказал Эрнест. — Между прочим, супруг Эдны — доктор.
Мэти уже успела очаровать Хемингуэя: ему нравилось, что она, как и его мать, вышла замуж за врача, но при этом была совсем на нее не похожа — открытая для общения и без диктаторских замашек.
Томпсон был очень мил, выразил надежду, что нам нравится в Ки-Уэсте (брат заверил, что так оно и есть), однако упорно гнул свою линию:
— Это все очень хорошо, Эрнест, но стол уже накрыт.
— Да-да, ты иди, — ответил Хемингуэй.