Мы остановились на площади, запруженной народом, возле огромного храма, белого с розовым. Стиль его архитектуры очень хотелось назвать византийским. Очень похоже на парижский Сакре-Кер. Пять высоких вытянутых куполов. Словно половинки кабачков. Но есть свой индийский колорит. Изысканный розовый декор. И купала рифленые, как тыквы. И каждый увенчан диском, вместо креста.
— Храм Калки, Бхагаван, — подобострастно объяснил господин Гхош.
Интересно, когда они успели сориентироваться.
Мы поднялись по белым ступеням и сняли обувь в храмовом предбаннике. Перед входом в главный зал премьер позвонил в колокольчик, чтобы предупредить «божество».
Храм был ничуть не меньше Собора Святого Петра, и заполнен до отказа. Толпа расступилась и пропустила нас вперед, к алтарю, перед которым все пали на колени и склонились до земли. Только Эммануил остался стоять.
Я украдкой смотрел на него. Господь слегка улыбался.
Мы поднялись. И я понял, что его так развеселило.
Алтарь был загорожен золотой решеткой, и там, на возвышении, верхом на белом коне, восседало точное скульптурное изображение Эммануила. Господь, словно смотрелся в зеркало. Только на мурти (то бишь идоле) были индусские одежды, тот самый белый умопомрачительный наряд, в котором Эммануил принимал в Двараке Чайтанью, а в руке — меч. Фоном служили стилизованные языки пламени.
И мне стало ясно, что премьер Гхош сохранит место.
Господь медленно подошел к золотой решетке и шагнул на ступени алтаря. Господин Гхош украдкой приподнял голову и с безграничным удивлением смотрел на Эммануила. Тот тем временем поднялся к коню, коснулся своего скульптурного изображения и исчез. Зато пламя за мурти ожило, забилось и зашипело, а скульптура повернула голову и подняла меч, засиявший так ослепительно, что я закрыл глаза.
Конь встрепенулся, поднял голову, заржал и сделал чудовищный прыжок из алтаря в зал, и пламя летело за ним, словно шлейф. Народ отшатнулся и вжался в стены. А Эммануил (ибо именно он уже сидел на ожившем коне, а не мертвое изображение) направил коня к дверям Храма и выехал на запруженную народом площадь.
— Кали-юга окончена! — провозгласил он, и казалось, что его голос разносится над всем городом. — Сатья-юга! Эра добра и справедливости!
Народ в полном составе бухнулся на колени и упал, «как палка».
Эммануил (нет! Калки!) ехал по улицам, и мы шли за ним, едва продираясь через толпу. А за ним летело пламя, но никого не жгло.
— Не бойтесь! Это пламя для тех, кто не принял меня! Кали-юга прошла! Сатья-юга!
На закате Эммануил вернулся в храм, въехал в алтарь и замер. Скульптура раздвоилась на наших глазах, выпустив Господа. Он спустился по ступеням алтаря.
— Я не покидаю этот храм, — сказал он и кивнул в сторону мурти. — Я остался. Это мой дар по вашим молитвам.
И направился к выходу.
На Двараку вернулись по-простому: в автомобилях. Там я вышел из машины и решил прогуляться пешком. Благо погода приятная. Не больше двадцати градусов. В кои-то веки здесь приятная погода!
Неподалеку от дворца мне почудился запах дыма и слабое потрескивание. Как от костра. Приглушенные голоса. Кажется, пенье.
Мне стало любопытно, и я повернул на звук и запах.
Я шел по парку. Уже опустились сумерки. Вдали, между деревьями мерцал огонь. Там, вероятно, городские стены.
Парк кончился. Я вышел под ярко-синее вечернее небо. Здесь, на открытой площадке, действительно рядом со стеной, горел костер. Очень большой. Я понял: погребальный. И пуджари в белых одеждах колдовал рядом и заунывно пел ведические гимны.
Я внимательно посмотрел на него. Нет, не Андрей. Настоящий индус.
— Петр?
Андрей тоже был здесь. Он стоял в тени деревьев, и я его не заметил. Зато он сразу заметил меня, как только я вылез на свет, и поспешил ко мне.
— Это индусские похороны? — спросил я.
— Это погребальный костер.
— Чей?
— Мой.
— Как это?
— Очень просто. Когда человек принимает саньясу
[120], над ним совершают все погребальные обряды. Правда, с моей стороны не совсем правильно здесь присутствовать. Саньясина не должна трогать смерть для мира. Но у меня особая саньяса.
Я понял, какая.
— Господь звал тебя?
— Да.
— Ты знаешь, зачем?
— Конечно.
— И не боишься?
— Боюсь.
— И?..
— И я не испугаюсь.
Он повернулся и зашагал прочь.
Утром мы пересекли историческую границу халифата.
Не помню, что меня разбудило, но около шести я обнаружил себя на крыше Дома Собраний. Вставало солнце. Далеко внизу оранжевым пламенем сверкнул Инд. Дул прохладный ветер.
Я заметил у перил фигуру в шафранных одеждах. Андрей. Я подошел. Он кивнул мне слегка высокомерно, как никогда раньше, и я понял, что потерял друга. Он покровительственно коснулся моего плеча и слегка улыбнулся.
Другой человек. Жжение в знаке. Взгляд бессмертного.
Я ждал, когда он уйдет. Он, кажется, понял, усмехнулся.
— Ты так останешься один.
Повернулся и зашагал прочь.
Мы летели на северо-запад. Речную долину сменили горы, шафранные, как одежды саньясина. Впереди лежал исламский мир. Мир купцов и воинов, где долг каждого и превосходнейшее из деяний — джихад. Вопрос только в том, против нас или с нами. Впереди была земля Афганистана
[121]. Мекка — далеко на западе. Мы снова двигались от периферии к центру, как из России в Рим. Господь не любил оставлять не завоеванные тылы.