– Хорошо, – кивает Анна. – Раз ты так говоришь.
– Я так говорю.
– Ну, тогда нам не о чем беспокоиться. Пойдем погуляем по пляжу. – Она отбрасывает одеяло и тычет меня в бедро. – Подвинься, пожалуйста, чтобы я могла вылезти.
– Я знаю, что ты ненавидишь физические проявления нежности, но я собираюсь тебя крепко обнять, и тебе придется потерпеть.
– Ладно. Дай мне секунду приготовиться.
Я обхватываю ее и прижимаю к себе.
– Я люблю тебя, Анна. Все будет хорошо. Обещаю.
– И я тебя люблю, – отвечает она. – Не знаю, почему я тебя так ненавидела, когда ты была маленькой.
– Я тебя раздражала.
– Я была злой.
– Ты была устрашающей. И до сих пор такая, – смеюсь я.
– Помнишь, как Конрад ударил меня на веранде? – спрашивает Анна.
– Да.
– Лео наказал его, а он упал и заплакал. Мне все стыдно перед ним.
– Почему? Это же он ударил тебя.
– Потому что я дразнила его. Хотела спровоцировать, чтобы его наказали. – Она смотрит в большое окно на пруд. Солнце падает на лед под идеальным углом, отчего он искрится, как хрустальный.
– Я была так жестока к нему, – качает головой Анна.
– Ты была жестока со всеми.
– После того как Лео отправил его в домик, я заперлась в ванной и разревелась. Понятия не имею, почему. – Она встает и идет к плите, берет кувшин, наливает воду в чайник. – Я видела в кладовке мятный чай, – говорит она.
– Я принесу, – вызываюсь я.
– Так это странно – что именно мы вспоминаем. Я делала вещи в миллион раз похуже, но когда доктор сказал, что у меня рак, мне вспомнился тот день с Конрадом. Как ужасно я с ним обращалась. А на следующее лето он умер.
– Через лето, – поправляю я. – Ты тогда работала на еврейской ферме в Санта-Крузе.
– Как меня занесло на еврейскую ферму? Наверное, сидела на кислоте, – смеется она и на мгновение вновь становится собой. – Я все думаю, что если бы была добрее, со мной бы этого не случилось. А вдруг карма существует? И в следующей жизни я окажусь сороконожкой. Или тромбом.
– Ты ни в чем не виновата, – успокаиваю ее я. – И кармы не существует.
– Ты этого не знаешь.
Но я знаю. Потому что если бы карма существовала, рак был бы у меня, а не у Анны. Я глубоко вдыхаю, зная, что должна сделать. Все эти годы я хранила данное Джонасу слово. Но Анна должна знать, что ни в чем не виновата.
– Помнишь, как Лео все бегал по квартире с криками: «Почему?» Бил вещи и кричал на маму?
Анна кивает.
– Он винил себя за смерть Конрада. Но он был не причем. Это я виновата. – Я делаю глубокий вдох. – В тот день на лодке, когда Конрад умер…
– Я не хочу умирать, Элла, – перебивает меня Анна. – Не хочу, чтобы ничего больше не было… ни деревьев, ни тебя – только разлагающаяся плоть. Помнишь маму? И черви? – Она наполовину смеется, наполовину плачет.
– Ты не умрешь, – говорю я. – Я не дам тебе.
– Бедный Конрад, – шепчет она едва слышно. – Мне даже не было грустно.
28
1998 год. Май, Нью-Йорк
Столешница на маминой кухне когда-то была старой амбарной дверью, ее острые края обтесались за десятилетия семейных ужинов. На ней сохранились ушки, на которые вешался замок, и оставленные древоточцами дырочки, куда набилась еда, за года ставшая похожей по консистенции на ушную серу. Когда я была маленькой, я обожала ковыряться в дырочках вилкой, оставляя на столе крошечные кучки, похожие на какашки термитов. Сейчас я сижу и ковыряюсь в них шариковой ручкой. Питер уже должен быть здесь. Сегодня мамин день рождения, и мы ведем ее ужинать. Мы забронировали столик на восемь. Я беру телефон и звоню узнать, сколько времени. «Точное время… семь часов… двадцать пять минут… пятьдесят секунд… Точное время… семь часов… двадцать шесть минут… ровно». На кухню заходит новый котенок. Глянцево-черный, с белыми лапками, желтыми глазами. Смотрит на меня, ожидая внимания. Я поднимаю его на стол, и он принимается есть термитные крошки. Откуда-то из квартиры доносится грохот. Я отодвигаю стул и выхожу в коридор.
Мама стоит на стремянке и расставляет книги на полках в алфавитном порядке.
– О, хорошо, – говорит она. – Можешь помочь мне с секцией поэзии.
Сняв с полки стопку книг, она протягивает мне.
– Питер опаздывает. – Я сажусь на пол и начинаю сортировать книги. – Примо Леви считать за поэта?
– Никогда не могла решить. Положи его пока в философию.
Я беру верхнюю книгу в стопке – «Сборник стихотворений Дуайта Бёрка» – и открываю ее. На форзаце – поблекшее посвящение, размашисто написанное от руки синей перьевой ручкой: «Девочкам Генри, которые милее пахизандры, в надежде, что ваша жизнь будет наполнена поэзией и огнем. С любовью, Дуайт».
– Это моя книга.
Мама оглядывается со стремянки.
– Я так понимаю, это ваша с Анной книга.
– Ты права. Надо ей переслать.
– Пусть лучше хранится здесь. Сейчас она, наверное, стоит целое состояние – первое издание стихов Бёрка с его подписью. Джереми захочет ее продать.
Сзади на обложке напечатана выцветшая черно-белая фотография Дуайта Бёрка в пиджаке из жатого ситца и бабочке в горошек. На лице у него то же доброе выражение приятного белого англо-саксонского протестанта, которое я помню из детства.
– Он был хорошим человеком, – говорю я.
– Такая трагедия, – отвечает мама.
– Он носил лоферы с отверстиями для монеток и действительно клал в них монетки. Нужно написать Нэнси.
– Твой папа всегда думал, что он голубой.
После того как Дуайт Бёрк утонул, несколько лет ходили слухи, что на самом деле он покончил с собой, что Картер Эш, человек, к которому он поехал вернуть книгу в тот весенний день, когда мы с папой забирали коробки, был его любовником. Что Бёрк, ревностный католик, не выдержал чувства вины и стыда. Папа утверждал, что эти слухи – неправда. Одежда Бёрка была найдена аккуратно сложенной на берегу Гудзона – все, кроме трусов, которые были на нем, когда его вытащили из воды. «Если он собирался утопиться, – рассуждал папа, – зачем оставлять трусы? Дуайт хотел бы уйти из жизни в том же виде, в каком и пришел в нее. Он же был поэтом. Он любил симметрию».
– Сортировать по автору или по содержанию? – спрашивает мама. В руках у нее книга про Ганди. Она перешла к биографиям.
– По содержанию. Никому нет дела, кто ее написал.
Я открываю сборник, который держу в руках. Стихи в нем живые, необычные, звенящие нежными травами и насекомыми. Когда я пролистываю книгу, на глаза мне попадается одно стихотворение: