Есть две более или менее выраженные, часто неотрефлексированные органические тенденции отношения ко всему на свете.
Одни люди считают, что любовь – это ослепление, а другие – что это прозрение.
Одни люди считают, что искусство создаёт иллюзию, а другие – что оно ставит нас лицом к реальности, которую мы без него не видим (не путать с вульгарным реализмом).
Одни люди считают, что психоделический опыт субъективен и представляет фантомы, созданные нашим разумом, а другие – что он помогает нам понять устройство реальности и работу сознания.
Номиналисты и реалисты.
Даже сходя с ума, я не то что верила – знала, что получаю тем самым некое знание об устройстве разума.
Приняв волшебное вещество во второй раз, я рассматривала книгу китайских гравюр и видела, как в жёлтом небе падает чёрный дракон, играя на флейте для феникса (так называлась картинка). Я видела чашу в северных горах и как на западном небе водяными знаками плывёт рыба с городом на спине, в городе пирамиды, дворцы из песчаника. Там живут мёртвые гиппопотамы, играя на флейте для феникса. Потом мы шли по району ранним утром, когда заря восходила над домами из Lego, в озере Долгом плескались водомерки. Мы шли вдоль детской железной дороги – узкоколейки на севере Петербурга, видели волшебный поезд. И, кроме психоделического эффекта, был ещё один – кайф, невероятное, ломящее кости, как при гриппе, но со знаком плюс блаженство, разливающееся по телу. Мне было невероятно хорошо, я чувствовала кайф каждой клеточкой тела. На картинке в тех китайских гравюрах был старик с посохом. И парень, в гостях у которого я была, сказал, что это бог всех богов, его называли Зевс, его называли Один, но, если присмотреться, видно, что он игрушечный: шулер и шут. За его спиной ущелье, туда идут, играя на флейте для феникса.
В детстве со мной происходила одна удивительная, таинственная вещь. Я называла её Самое Главное. Оно случалось само по себе, и я не знаю, с чем это сравнить. Пожалуй, с тем, что лежит в самой сердцевине поэзии, – неким моментальным касанием не от мира сего. Оно не длилось, оно просто касалось и исчезало, потому что удержать это было совершенно невозможно, разве что доли секунды. В этом касании было сразу всё, и то, что это происходило, было важнее всего.
Я никогда не знала, что это было, как об этом говорить. И сейчас, впервые со времён детства перечитав сказку Гессе, я узнаю в ней удивительно точное и богатое описание этого опыта:
«…вспоминание о чём-то прекрасном и драгоценном, некогда принадлежавшем мне, а потом утраченном. И с музыкой то же самое, а иногда со стихами: вдруг на мгновение что-то проблеснёт, как будто ты внезапно увидел перед собой в глубине долины утраченную родину, и тотчас же исчезает прочь и забывается. Милый Ансельм, по-моему, это и есть цель и смысл нашего пребывания на земле: мыслить, и искать, и вслушиваться в дальние исчезнувшие звуки, так как за ними лежит наша истинная родина».
«…Ощутил у себя в груди какое-то почти болезненное движение, как будто скрытый там компас неуклонно направлял его к далёкой цели. Но цель была совсем не та, которую он хотел бы поставить перед собой в жизни, и от этого ему было больно…»
«Он обязан был вспомнить о чем-то давно забытом, обязан был найти единственную золотую нить в паутине канувших в прошлое лет, схватить руками и принести возлюбленной нечто сравнимое только с птичьим зовом, подхваченным ветром, радостью или грустью, налетающими, когда слушаешь музыку, нечто более тонкое, неуловимое и бесплотное, чем мысль, более нереальное, чем ночное сновидение, более расплывчатое, чем утренний туман».
«Много раз, когда он, пав духом, всё от себя отбрасывал и в досаде от всего отказывался, до него внезапно долетало как бы веяние из далёких садов, он шептал самому себе имя Ирис, многократно, тихо, словно играя, – как пробуют ваять ноту на натянутой струне. “Ирис, – шептал он, – Ирис!” – и чувствовал, как в глубине души шевелится что-то неуловимо-болезненное: так в старом заброшенном доме иногда без повода открывается дверь или скрипит ставень».
«Его внезапно овевало чем-то, как ветром в сентябрьское утро или туманом в апрельский день, он обонял некий запах, чувствовал некий вкус, испытывал смутные и хрупкие ощущения – кожей, глазами, сердцем, – и постепенно ему становилось ясно: давным-давно был день, синий и тёплый, либо холодный и серый, либо ещё какой-нибудь – но непременно был, – и сущность этого дня заключена в нём, тёмным воспоминанием осталась в нём навсегда. Тот весенний или зимний день, который он так отчётливо обонял и осязал, Ансельм не мог найти в действительном своём прошлом, к тому же не было никаких имён и чисел, может быть, это было в студенческие времена, а может быть, ещё в колыбели, но запах был с ним, и он чувствовал, что в нём живо нечто, о чём он не знал и чего не мог назвать и определить. Иногда ему казалось, будто эти воспоминания простираются за пределы этой жизни вспять, в предсуществование, хотя он и посмеивался над такими вещами».
«У него было такое чувство, словно он ждёт и прислушивается у полуоткрытой двери, за которой слышится дыхание отрадных тайн, но, едва только он начинал думать, что вот сейчас всё дастся ему и сбудется, дверь затворялась и ветер мира обдавал холодом его одиночество».
Для меня это потрясающие фрагменты, описывающие то неназываемое, что происходило со мной с детства. Это странное чувство, которое было важнее всего в мире, и я понимала это уже тогда. И выбрала идти за этим чувством, вслушиваться в него, посвятить ему свою жизнь, выбрала ещё тогда, в детстве. Это чувство, которое и сделало меня поэтом. Наверное, это и есть что-то, что превыше бытия, мимолётное касание не от мира сего, проблеск утраченной родины, болезненное движение в груди, птичий зов, скрип ставня в старом заброшенном доме, день, которого не было в прошлом.
23. Neither ever, nor never
Денис сказал: «Как же так, такие зайчики, белочки, а мир такое говно». А когда проснулся, это стало казаться странной, гипертрофированной, нелепой в своей сентиментальности мыслью. Но нельзя думать, что говорящие медведи из сказок и мультиков нереальны, а действительность реальна. Может, действительность – это ложь, картинки. Надо идти за говорящими медведями, созерцать детские книжки, вспоминать то, что будят в душе эти образы. Идти туда, куда ведут говорящие медведи, в чашечку ириса, они проведут. Подолгу смотреть на картинки в детских книжках. Они указывают на что-то более важное, более истинное, чем наша действительность. Надо вспоминать, вспоминать всё, что ты про них помнишь, про мир говорящих медведей, собирать воспоминания по крупицам, идти туда глубже и глубже. Медведи ведут в чашечку ириса, на Родину. Если вспоминать их, вспоминать то, что они будят в душе, – понемножку будет открываться меон, его жизнь. Надо идти за говорящими медведями, в скрытую жизнь меона.
Один наш близкий друг, не буду уточнять кто, был членом избирательной комиссии на голосовании. Вот что он рассказывает: были масштабные фальсификации, но он ничего не смог поделать. Было ничего не доказать, а если бы он стал выступать, его с ментами и со скандалом выдворили бы, а судиться потом из-за всей этой ситуации он не был готов. Вся комиссия, кроме него, состояла из единодушных людей, которые постоянно говорили, что те, кто голосует против, – враги народа, предатели родины, у них капиталы за границей, и относились к ним как к нелюдям. Нашему другу тоже пытались промывать мозги. Были уже готовые коробки, в которых было больше тысячи бюллетеней, все «за», якобы с надомного голосования, но явная фальсификация. Наш друг также видел, как бюллетени из пачки «против» перекладывали в пачку «за». Всё, что он смог сделать, – это проследить, чтобы в тот день, когда он работал, те бюллетени, которые он сам выдавал, 192 голоса против, были учтены, он их спас. А выступить в одиночку против комиссии он не решился, а те, кто был в такой же ситуации, один против комиссии, и решился выступить, – получили неприятности. Одного такого прямо с участка забрали в армию, другого посадили в обезьянник, у третьего вдруг заподозрили ковид и отправили в обсерватор, четвёртого вообще похитили на время какие-то гопники.