В «Первом житии» Фомы Челанского есть весьма детальный портрет Франциска: «Человек красноречивейший, с улыбкой на устах, с ласковым взглядом, не ведающий лени, избавленный от прихотей. Он был среднего роста, скорее даже невысок, голова тоже была умеренной величины, округла, лицо слегка вытянутое и длинное, лоб гладкий и небольшой, глаза небольшие, черные и чистые, волосы темные, брови прямые, нос ровный, прямой и изящный, уши приподнятые, но небольшие, виски впалые, кроткий язык, огненный и отточенный, голос мощный и сладостный, ясный и звучный, зубы ровные, белые, плотным рядом, губы небольшие и тонко очерченные, бородка черная, не густо заросшая волосом, шея тонкая, плечи прямые, руки короткие, кисти нежные, пальцы длинные, ногти вытянутые, лодыжки узкие, ноги небольшие, кожа почти прозрачная, тело иссохшее, одежда жесткая, сон наикратчайший, рука ко всем щедрая».
Самые яркие штрихи этого портрета не относятся к внешним данным. Это — свойства языка — имеется в виду речь нашего героя. Это его характер и отношение к себе и другим людям. Из такого описания можно сделать вывод, что он преображался, начиная говорить, и производил большое впечатление на окружающих.
К тому же он воспринимался современниками как нечто необычное, свежее и актуальное. Но ведь по большому счету мысли, которые он транслировал, не отличались особенной новизной. Все они выражали идеи Священного Писания, которыми в то время в большей или меньшей степени жило общество. А жанр проповеди занимал тогда важную культурную нишу. Формально Франциск являлся проповедником, одним из целого сонма. Просто он сильно отличался от своих коллег, как гениальный писатель отличается от массы посредственных и даже талантливых. И то, о чем другие говорили с амвона, он показывал. Часто именно этим отличаются хорошие книги: автор не описывает события, а показывает их, погружая читателя в свой мир. Франциск — тоже автор особого мира, только круг его «читателей» не ограничивался понимающими грамоту. Насколько впечатляюще, должно быть, выглядели его «немые» проповеди, когда вместо текста использовался пепел как символ покаяния! Как красиво было дерево, усаженное птицами, с которыми он разговаривал! Как сияли лица у измученных невзгодами жителей Греччо, которых он неожиданно позвал в рождественскую сказку, придумав вертеп, не существующий до того времени. А уж укрощение опасного хищника — волка из Губбио — и вовсе обеспечило ему и восхищение, и сочувствие, и любовь. Любовь — здесь ключевое слово, ибо совершал он все свои перформансы очень искренне, оттого и удалось ему заразить такое огромное количество людей. Любовь и красота — ведь сюжеты его жизни красивы и наполнены символизмом. Они не остались в рамках богословия и даже просто религии, став искусством. И главные его посмертные «пиар-менеджеры» тоже пришли от искусства, а не от Церкви, как, например, Данте Алигьери, который почитал Франциска первым среди святых после разве что Иоанна Крестителя. Великий флорентиец погружается в мир Франциска и читает тайные знаки событий жизни ассизского святого. Укрощенный волк из Губбио неожиданно оживает в образе Волчицы из «Божественной комедии»: «Она такая лютая и злая, что ненасытно будет голодна, вслед за едой еще сильней алкая…» И оказывается, что волк — не просто агрессивный зверь, досаждавший людям, но символ хищной власти денег, которую Франциск смог обуздать. И один из важных смыслов францисканства — свобода от пожирающей алчности, свобода чувствовать радость вне зависимости от давления материальных обстоятельств. Это — христианская ценность, но и общечеловеческая. Франциска часто называют человеком, обновившим средневековую Церковь, ставшим для нее глотком свежего воздуха, и это абсолютно верно. Он счищал с католицизма многовековую позолоту официоза, и привычные надоевшие обряды вдруг озарялись первозданным смыслом. Его живая и заразительная непосредственность была так велика и так неожиданна для церковного деятеля, что у многих возникало желание отнести его если не к борцам с Церковью, то хотя бы к деятелям светской культуры.
Кстати, хороший повод задуматься: а где проходит граница между духовной и светской культурой? Сейчас очень актуально понятие «формат». Не только стиль, но еще и направленность — политическая, этническая или религиозная. Не так просто создать текст, точно отвечающий требованиям того или иного издания, гораздо легче классифицировать уже созданное. Профессиональные редакторы способны определить не только качество, но и культурный контекст литературного произведения буквально по нескольким абзацам. Просто образованные люди, любящие читать, могут ошибиться в тонкостях, но, скорее всего, возьмутся провести грань между литературой религиозной и художественной. И вот тут сразу начнутся нестыковки. Религиозная — это какая? Только богословская, богослужебная или христианская? В последнем случае Толстой и Достоевский сразу оказываются посередине водораздела, не говоря уж о литературе Средневековья и Возрождения, которую в России до сих пор многие воспринимают в чрезмерно светском ключе.
Это совершенно не удивительно. Долгие 70 лет богоборческого советского режима изгладили из памяти достижения дореволюционной Санкт-Петербургской школы медиевистики, где тщательно изучали Италию времен Франциска и, конечно, его самого. В Советский же Союз вся мировая культура и философия допускались только после тщательного причесывания. Поэтому на «подкорку» советской интеллигенции записался совершенно определенный образ средневеково-ренессансной литературы. Он выражался только в двух ипостасях: народно-героический эпос и антиклерикальный городской фольклор. Соответственно, «Старшая Эдда», «Песнь о Роланде» и творчество вагантов в замечательном переводе Льва Гинзбурга. Но вагантские протестные песни, как бы ярки и талантливы они ни были, не выражали полностью ни глубины, ни полноты картины своей эпохи.
Нет, разумеется, в советское время не запрещали произведений Данте. Но в его творчестве основной упор делали на опять-таки антиклерикализме, выразившемся в неприязненном отношении поэта к некоторым из римских пап. А между тем никакой борьбы с Церковью великий флорентиец не вел. Просто он особенно остро реагировал на корыстолюбие отдельных церковных иерархов, поскольку разделял идеи Франциска. И не просто разделял. Данте был францисканцем — членом третьего из орденов святого Франциска, того самого ордена терциариев, предназначенного для мирян. К этому же ордену принадлежал и другой великий поэт итальянского Ренессанса Франческо Петрарка. Его лицо — лирический сонет. И во многих литературоведческих работах ценностью его творчества называют обращение к человеческим чувствам. Вот он, певец индивидуума, лирический герой, луч света, после долгой готической темноты средневековой христианской мистики и схоластики.
Да, Петрарка действительно был нов, как свежа была и «Vita Nova» Данте. Но подход полностью светского литературоведа здесь тоже неприемлем, ибо он убивает христианскую мистику, низведя таинственное появление шедевров до дарвиновской системы эволюции.
Кстати, у Данте, при всей классической суровости его образа, тоже пробивается францисканская непосредственность. Когда умерла Беатриче, он нанял нарочных и послал их к градоправителям всех италийских республик с вестью о смерти своей возлюбленной, которую подавал в качестве вселенской катастрофы. Каждое письмо начиналось цитатой из плача пророка Иеремии: «Как в одиночестве сидит град, некогда многолюдный, он стал как вдова; некогда великий между народами, князь над областями сделался данником».