В середине февраля был назначен маневр частями дивизии — «зимняя оборона крепости со стороны Амурского залива». Я был начальником обороны. Противник наступал по льду залива. Только что войска обороны расположились на позициях от устья Первой речки и до мыса Токаревского, как в главный резерв приехал генерал Ольшевский и сразу повышенным тоном спрашивает меня: «Где резерв?» Я ему доложил, что резерв пришел со Второй речки, и люди сейчас едят горячий завтрак в казармах. Поехали по линии обороны, и все время «привязывался» к пустякам, это меня бесило, и я отвечал ядовито… Ольшевский фыркал, а я улыбался… Я ясно видел, что против меня дурака Ольшевского настроил жидовский выродок Гиршфельд… Кончился маневр, последовал отбой. Все разошлись по своим местам. На следующий день был назначен разбор маневра в штабе дивизии на Эгершельде в 10 часов утра. Собрались начальник дивизии, командиры полков, дивизионов и батарей и бригад пехотных и артиллерийских. Ольшевский что-то пролепетал, а затем дал слово критики наглому Гиршфельду, который нагло, считая окружающих профанами военного искусства, понес такую ахинею против моих распоряжений, что у многих на лицах выразилось недоумение… Главное, на что упирал Гиршфельд, это 1) половину пулеметов я оставил в резерве до выяснения пункта удара, и 2) резервы по улицам города шли не в колонне, а справа рядами по тротуарам, как под артиллерийским огнем. Целесообразность моих распоряжений для всех была ясна. Свои заключительные доводы я закончил фразой: «Кто был в боях, тот может судить о моих распоряжениях», — и при этом я нервно стучал пальцами по столу. Начальник дивизии генерал Ольшевский позволил себе истерично выкрикнуть: «Я вас, подполковник Иванов, попрошу во-о-он!!!» — у меня помутилось в голове и мелькнула мысль дать ему в морду-у-у, но сознание вернулось, предстал перед глазами суд, каторжные работы… и… я встал безмолвно и вышел… Боже, как негодующе завопил Ольшевский, как запротестовал Гиршфельд. Сию же минуту достали «Воинский устав о наказаниях» (Св[од] Воен[ных] Пост[ановлений]. 1869. Кн[ига] 22-я, изд[ание] 3) подвели 96-ю статью: «За неоказание с намерением должного начальнику уважения и т. д… гауптвахта от одного до трех месяцев». Сейчас же отдали приказ по дивизии: я отстраняюсь от командования полком, подвергаюсь аресту на семь суток на гауптвахте и предаюсь суду по 96-й статье В. У. о наказаниях. Донесли командиру корпуса, он же комендант крепости, генералу Ирману, который, видя во всем этом что-то неладное и зная Ольшевского и Гиршфельда, письмом просил Ольшевского прекратить это дело, но дурак Ольшевский не послушал, Ирман вторично ему пишет, тот настаивает на своем. Ирман призывает меня, и я докладываю ему по совести все… Тогда генерал Ирман поручает генералу Косьмину
[131] (командир 2-й нашей бригады) произвести дознание, которое пошло командующему войсками генералу Лечицкому
[132], от него военному министру. Приказом по крепости я освобождался от ареста, и он был похвальное слово мне. Прошло лето, и вот генерал Ольшевский получает предложение подать в отставку, а тут Ниночка выходит замуж за Старцева… И он меня приглашает к ней шафером.
1911
Наш полк получает полковник Николай Карлович Войцеховский
[133]. Тут опять история… я ему являлся как бревно в глазу: я офицер с основания полка, полковник, георгиевский кавалер, знающий дело и знающий себе цену, не прислуживающийся, держащий себя с достоинством… Все это было не по нраву полковнику Войцеховскому, и он возненавидел меня всей силой своей злой души. Он, кажется, ненавидел всех. Я сразу определил характер отношений с ним и решил быть строго официальным. Мне как старшему полковнику он поручал производство смотровым порядком стрельб, испытание учителей молодых солдат, испытание обучения молодых солдат, смотр взводных и ротных учений, испытание учебной команды и другие поручения. По исполнении какого-либо поручения я подавал письменный доклад, копию его оставлял у себя, но этот порядок ему, видимо, не нравился, так как документально видна была моя служебная деятельность.
Сидя как-то вдвоем в кабинете полковой канцелярии, зашла речь о боевых наградах за японскую войну. «Я, знаете, не придаю никакого значения Георгию за эту войну», — говорил мне полковник Войцеховский, на это я ответил: «Господин полковник, Георгий все-таки доказывает, что человек смотрел в глаза смерти, знаете, а сколько мерзавцев около штабов околачивалось и праздновали труса…» Он понял, что я намекнул на него, и позеленел
[134]. С этих пор наши отношения еще больше обострились, но по службе он никак не мог меня поймать — я делал свое дело, как всегда.
В мае месяце, вследствие болезненного состояния А. В. Ба рятинского, они уехали в Петроград к своим. Я, хотя редко, но писал о новостях полка и Владивостока. Старик князь прислал мне в подарок хорошую палатку Кебке
[135], так что в лагере у меня в казенной палатке был кабинет, а в Кебке спальня.
Прошли лагери со стрельбами и маневрами, и опять засел в Эгершельде. Высшее начальство — командующий войсками генерал Лечицкий и командир корпуса комендант крепости генерал Ирман, губернатор генерал Флуг — все относились ко мне душевно-отлично, даже архиепископ Евсевий — и тот приглашал к себе на именины, где я познакомился с генерал-губернатором Николаем Львовичем Гондатти. Есть пословица: «Царь жалует, да псарь не жалует», так и у меня.
Я продолжал жить вместе со штабс-капитаном Н. Н. Ивановским, дружба дала трещину: нас обсчитывал и обкрадывал его денщик и наш повар Николка Дудкин, я его уличил и выругал как следует, Ивановский стал доказывать невинность своего Дудкина, я взял свои записи и доказал, что Дудкин вор, по записям было видно, что чуть не ежедневно покупались яйца — два-три десятка, сахару покупалось по два пуда в месяц, а о ценах и говорить нечего… Арбуз платился 1 руб. штука, а на рынке стоил 30 коп. Ивановский надулся, как мышь на крупу, и мы не разговаривали три дня, тогда я ему предложил освободить квартиру, он залебезил передо мною. Я завел по особой форме «продуктовую книгу», по которой видно было, какое количество продукта куплено и сколько дней расходовалось.