Не жаль мне дней, ни радостных, ни знойных,
Ни лета зрелого, ни молодой весны!
Они прошли — светло и беспокойно,
И вновь придут — они землей даны…
Закончив одно стихотворение, он тотчас же, без перерыва, принимался за другое:
Она ждала и билась в смертной муке…
— Как вы много знаете наизусть! — похвалил его Блок. — Пожалуй, больше моего.
Заметно было, что поэт уже изрядно утомлен всей этой бесконечной декламацией, поэтому он даже не стал скрывать радости и облегчения при появлении Штейнберга. Не сразу и не без труда, но вдвоем с Ароном им удалось остановить поток стихов, а затем и на время избавиться от почитателя таланта Блока, отослав его немного отдохнуть. Как оказалось, этот человек до революции служил учителем в гимназии, и неделю назад с двумя спутниками был задержан при попытке переправиться через финляндскую границу…
— Он милый, — прикрыл глаза Блок. — Какие они все милые!..
— Вы, значит, не скучали?
— Нет, знаете, моряк, по-моему, был в чем-то прав. Тут много очень интересного…
Воскресный день прошел довольно быстро. Вскоре после ужина обитатели камеры окончательно разбрелись по своим углам, и Александр Блок со Штейнбергом также улеглись на свою общую койку.
— Как вы думаете, Арон, что с нами будет? — неожиданно задал вопрос поэт.
— Я уверен, что вас очень скоро отпустят.
— Только меня?
— Ну, думаю, мне еще придется посидеть и, вероятно, переселиться на Шпалерную, — вздохнул Штейнберг и, в свою очередь, поинтересовался:
— А Горький знает о вашем аресте?
— Да, знает. И, наверное, сделал все, что в его силах. Но, очевидно, в данном случае и он ничем помочь не может. Уже прошли целые сутки…
Половина электрических ламп в общей камере была потушена. Все кругом спали или собирались заснуть, кое-где раздавались стоны — по словам Штейнберга, это кошмары напоминали забывшимся о страшной действительности.
Александр Блок лежал ближе к стенке и еще долгое время самым педантичным образом уничтожал одного за другим клопов, бесконечною чередою сползавших откуда-то сверху по свежевыбеленной стене…
— Товарищ Блок!
Человек во всем кожаном громко назвал фамилию арестанта и ждал отклика, но поэт спал так крепко, что не отзывался. Тогда Штейнберг указал чекисту на соседа по койке, и не без труда растолкал его:
— Александр Александрович, голубчик… просыпайтесь!
— Что такое? — не сразу вернулся в действительность поэт, протирая глаза.
— Вы товарищ Блок? К следователю!
Блок поднялся и в полном молчании начал натягивать гимнастерку.
— Собирайте вещи, — приказал чекист и добавил:
— На освобождение!
Поэт сел обратно на койку и торопливо натянул сапоги.
Передал Арону оставшийся у него кусок хлеба. Обменялся прощальными рукопожатиями с моряком и с остальными «политическими» арестантами. Кивнул издали офицеру-артиллеристу и отправился вслед за агентом Чрезвычайной комиссии.
* * *
Как и всякий великий поэт, Блок любил выпить в хорошей компании. Тем более по такому поводу — ведь согласитесь, далеко не каждый день и далеко не каждого выпускают из Чека! Поэтому дома он принял горячую ванну, переменил белье, поцеловал жену и успокоил мать, после чего отправился отмечать освобождение.
Кроме этого, как и всякий поэт, Александр Блок не любил, когда в его присутствии обсуждали достоинства и успехи кого-то другого. Поэтому покинул он квартиру не один, а в привычной компании человека, который старался особенно не докучать ему своим собственным творчеством, но всегда был готов восторгаться величием и гениальностью самого Блока.
Однажды литератор и литературовед Владислав Ходасевич написал: «Был Пушкин и был Блок. Все остальное — между…». У Александра Сергеевича, как известно, имелся хороший и преданный друг Вильгельм Кюхельбекер. В судьбе поэта Блока тоже был свой Вильгельм, но по фамилии Зоргенфрей. Немецкая фамилия досталась ему от отца, военного врача, уроженца Лифляндии, а от матери-армянки он унаследовал довольно привлекательную, хотя и несколько необычную внешность.
Как и Пушкин с Кюхельбекером, они были почти ровесниками. Зоргенфрей познакомился с Блоком почти пятнадцать лет назад, и довольно скоро их знакомство переросло в настоящую дружбу. В качестве поэта Вильгельм дебютировал примерно в то же время и особенных высот на этом поприще не достиг — однако именно ему Александр Блок посвятил свои «Шаги Командора». После революции Зоргенфрей окончательно перестал сочинять стихи и вполне профессионально занялся литературными переводами с немецкого, одновременно работая по специальности — инженером-технологом.
Блок никогда не был излишне сентиментальным в житейских и даже в дружеских отношениях, и не на всякую обращенную к нему просьбу отзывался сочувственно. Но, приняв в ком-либо участие, был настойчив и энергичен, и доброту свою проявлял в формах исключительно благородных. В начале года, например, его близкий приятель заболел сыпным тифом, и уже в тифу заканчивал срочный перевод с немецкого. Узнав о болезни Вильгельма, Блок не только прислал его жене трогательное письмо с предложением помощи, но и сам в многочисленных инстанциях хлопотал о скорейшей выдаче гонорара, сам подсчитывал в рукописи строки, чтобы не подвергнуть возможности заражения служащих редакции, и потом сам принес своему другу деньги на дом. Для всех окружающих, знавших поэта достаточно близко, это было проявлением подлинной самоотверженности со стороны человека столь осторожного и в отношении болезней крайне мнительного, каким был Блок.
Александр Блок
…Из квартиры на Офицерскую улицу они вышли, когда уже почти стемнело.
— Далеко это? — уточнил Блок, поднимая ворот своей неизменной солдатской шинели.
— Нет, тут же, неподалеку. В Коломне… — ответил Зоргенфрей, перешагивая через сугроб и продолжил развивать свою мысль.
— По всему литературному фронту идет очищение атмосферы. Это отрадно, но также и тяжело. Люди перестают притворяться, будто понимают символизм и любят его. Скоро они перестанут притворяться, что любят искусство вообще! Искусство и религии умирают в мире. Скоро нам придется уйти в катакомбы. Мы презираемы всеми. Самый жестокий вид гонения — полное равнодушие.
— Так что с того? — парировал Блок. — Нас от этого станет меньше числом, зато мы станем качественно лучше.
Он остановился, закурил, укрываясь от ветра, дал прикурить своему спутнику, а потом неожиданно заговорил о другом:
— Понимаешь, Вильгельм, все мы, в сущности, ищем потерянный золотой меч. И слышим звук рога из тумана. Я ведь только одно написал — настоящее. В девятьсот первом году, в девятьсот втором… это только и есть настоящее. Никто не поймет! Да я и сам не понимаю. Если понимаешь — это уже искусство… А художник — всегда отступник. И потом влюбленность. Я люблю на себя смотреть с исторической точки зрения. Вот я не человек, а эпоха. И влюбленность моя слабее, чем в сороковых годах, сильнее, чем в двадцатых…