Я любила Казерту так исступленно, как любила его – в моем представлении – мама. И я ненавидела его, поскольку мои фантазии были слишком смелыми, яркими и будоражащими и я чувствовала, что никто и никогда не сможет любить меня так же сильно – ни Казерта, ни Амалия. Казерте доставалась вся та мамина любовь, которая по праву принадлежала мне. Расхаживая возле разрисованного прилавка со сладостями, я пыталась копировать походку Амалии, а когда никто не слышал – подражала ее интонациям и тембру голоса, мои ресницы порхали так же, как у нее, и я смеялась тем смехом, которого не выносил отец. Потом, шагнув на деревянный настил за прилавком, я плавно проплывала на кухню, где дед Антонио готовил свои сладости. Он выдавливал из тканевого мешочка крем, который волной ложился на пирожные, и смотрел на меня бездонными, с поволокой из-за печного жара глазами.
Толкнув дверцу погреба, я посветила туда фонарем. Села на корточки, прижав колени к груди и пригнув голову. Пролезла в узкий ход, спустилась по трем скользким ступенькам. И пока пробиралась, решила, что расскажу самой себе всё – всю правду, которая скрывалась в моей лжи.
Без сомнения, я была Амалией, когда однажды, придя в магазин, не застала там никого и обнаружила дверь кухни открытой. Я была Амалией, когда она голышом – как цыганка, нарисованная моим отцом и вокруг которой много недель подряд кружились проклятия, осуждение, ругань, угрозы, – окунулась вместе с Казертой в темноту погреба. Я была Амалией. Чувствовала: у меня ее мысли, я – это она, свободная и счастливая, сбежавшая от швейной машинки, от перчаток, от иголки с ниткой, от мужа с его холстами, от кремовой пастельной бумаги и уродливых набросков сангиной. Да, я слилась с Амалией, однако же меня не оставляло мучительное ощущение неполноты этого слияния. Мое “я”, вобравшее в себя ее, пробуждалось только во время игр – отныне я знала это.
Казерта, согнувшись под низким сводом погреба, искоса взглянул на меня и сказал: “Иди сюда”. Пока я ждала, что вслед за этими словами он произнесет еще “Амалия”, он провел своим узловатым, липким от сладкого крема пальцем по моей ноге, нырнул рукой под платье, сшитое мамой. Прикосновение было приятным. И теперь я поймала себя на том, что у меня в голове до сих пор вертелись те непристойности, которые он шептал хриплым голосом, касаясь моего тела. Я помнила их все, и казалось, будто они слетали с длинного красного языка, находившегося не во рту Казерты, а у него в штанах. Дыхание замерло. Я испытывала удовольствие и ужас одновременно. Хотелось удержать оба эти ощущения, но я с досадой поняла, что игра идет не совсем так, как надо. Все удовольствие выпадало Амалии, мне же доставался лишь ужас. Казерта продолжал, все развивалось по нарастающей, и меня охватывало отчаяние, потому что не удавалось чувствовать свое “я” и одновременно погружаться в наслаждение, которое испытывала она, – я лишь дрожала от страха.
Когда я вспоминаю этот эпизод и вглядываюсь в черты Казерты, то они кажутся расплывчатыми. Сперва его образ четкий, потом теряет резкость и становится размытым. Это все больше тревожит меня. Точь-точь как с Антонио: во время наших игр я осознаю себя Амалией, в этом нет сомнений, он – то ли Казерта, то ли нет; может, все дело в недостаточной фокусировке воображения. И тогда я ненавидела Антонио. Осознав, что он – Антонио, я сразу превращалась в Делию, которая запустила руку ему в промежность, между тем как Амалия, настоящая Амалия, была в этот момент непонятно где и не позволяла мне участвовать в ее играх, как делали иногда девчонки во дворе.
В итоге я сдаюсь и признаю, что человек, сказавший мне “Иди сюда” в темноте погреба, – не кто иной, как хозяин “Колониальных товаров”, угрюмый старик, который готовил сладости и мороженое, дед Антонио, отец Казерты. А самого Казерты тут нет, он где-то с мамой, это ясно. Оттолкнув его, я в слезах выбегаю из погреба. Вскакиваю на деревянный настил за прилавком и оказываюсь в спальне родителей, там за мольбертом сидит мой отец. На небрежном дворовом диалекте я выложила ему все – рассказала, что сделал со мной тот человек и какие непристойности произносил. Я плакала. Перед глазами стояло лицо старика, безобразно раскрасневшееся и искаженное страхом.
Я сказала отцу, что это был Казерта. Сказала, что в погребе магазина сладостей Казерта вытворял с Амалией все это – с ее согласия. Описала все то, что на самом деле пережила сама с дедом Антонио. Отложив в сторону кисть, отец стал дожидаться маминого возвращения.
Рассказывать о чем-то означает обретать власть над временем и пространством, ушедшими в прошлое. Сидя на нижней ступеньке погреба, я размышляла о том, что, похоже, как раз это теперь и происходит. Я беззвучно произносила слова, услышанные сорок лет назад от разгоряченного отца Казерты. И вдруг поняла, что те же самые слова мама, смеясь, выкрикнула мне в телефонную трубку, прежде чем утопиться. Слова не то губительные, не то дающие опору. Возможно, она хотела таким образом сказать, что тоже ненавидит меня за ту ложь. Или намекнуть мне, с кем на самом-то деле она встречалась в погребе. Или, может быть, мама переживала за меня и предупреждала, что Казерта со своими старческими причудами способен причинить мне вред. Или она просто показывала, что непристойности очень легко произнести вслух – вопреки убеждению, которое сопровождало меня всю жизнь, – и не стоит их бояться, ведь они ничуть не опасны.
Последнее предположение показалось мне наиболее вероятным. Прокручивая в уме свои беспокойные фантазии, я ждала Казерту, чтобы сказать о том, что я никогда не желала ему зла. Его отношения с мамой меня больше не волновали, хотелось лишь громко признаться ему: я всегда ненавидела вовсе не его и даже не своего отца, а только Амалию. Именно ее мне не терпелось ранить побольнее. За то, что она бросила меня, и мне пришлось вязнуть во лжи, не видя ориентиров, не понимая, где правда.
Глава 25
Однако Казерта не появлялся. В погребе были только пустые картонные коробки и бутылки из-под газировки и пива. По мне постоянно ползали пауки; вся в пыли, я выбралась наружу и снова села на раскладушку. Заметила на полу свои трусы, испачканные кровью, и ногой загнала их под раскладушку. Противно было не столько при мысли о том, зачем они понадобились Казерте, сколько от осознания, что принадлежавшая мне вещь – часть меня – оказалась здесь.
Я подошла к стене, где висел синий костюм Амалии. Сняла с гвоздя вешалку и аккуратно разложила на раскладушке юбку, взяла в руки жакет: подкладка рваная, карманы пустые. Приложив жакет к себе, я попыталась представить, как он сидел бы на мне. Наконец решилась: положила фонарь на раскладушку, сняла платье и, оставив его на полу, стала надевать костюм – медленно, не спеша. Булавку, которой Казерта приколол к блузке мамин лифчик, я закрепила на поясе юбки, слишком широкой в талии. Жакет тоже оказался велик, но все равно мне понравилось, как я в нем выгляжу. Старый костюм сидел хорошо, ладно и был словно последний мамин рассказ, предназначенный для меня.
Этот рассказ мог быть не столь драматичным – или, наоборот, более интригующим, – чем тот, который я услышала от самой себя. Достаточно лишь ухватиться за кончик нити повествования и следовать ей – события начнут развертываться сами. Итак, втайне от всех Амалия уехала вместе со своим давним любовником и все то время, пока они были вдвоем, громко смеялась, с аппетитом ела, пила вино и сбрасывала с себя одежду на пляже, примеряя поочередно вещи, которые приготовила мне ко дню рождения. Пожилая женщина, вообразившая себя молодой, для того чтобы понравиться старику. В конце концов она решила искупаться голой. И хотя мама хорошо плавала, она слишком отдалилась от берега и утонула. Казерта перепугался и, быстро собрав ее вещи, поспешил прочь. Или Амалия бежит вдоль берега, он вдогонку за ней, оба задыхаются, оба в ужасе, она – оттого что осознала его намерения, он – увидев, что противен ей. И тогда Амалия решает спастись от него, бросившись в море.