Два яйца? Вряд ли организм примет два, но давайте, вскрытие покажет. Море блестело за перилами веранды. Чай или кофе? Песоцкий задумался. Это важный вопрос. Совсем же разные дни получаются после чая и после кофе! Он прислушался к организму, и организм сказал: чай с жасмином.
Основной контур, нравоучительно говаривал деда Сёма, пододвигая юному Песоцкому варенье из апельсиновых корок (на них же он делал исключительной красоты водку). Сынок, главное — основной контур! Воздух, сон, еда, питие, бабы. Остальное нарастет само.
Во всех пяти стихиях деда Сема знал большой толк, но немножко лукавил насчет «остального»: ничего не само; на нем-то нарастало работой… Дедом он Песоцкому не был, а Сёмой, по навечному приказу, звали его друзья всех возрастов. Для энциклопедий же был он — Семен Иосифович Броншицкий, живой классик советской живописи, давно уж не опальный, хотя в юности нагорало по ехидной польской физиономии аж от Суслова.
Апельсиновое варенье, дача художника за углом от отцовской, клеенки на верандах… Какие компании собирались за теми клеенками, ух! Сёме было в те апельсиновые поры — сколько же? Песоцкий учился в девятом классе — стало быть, под полтинник было Семе, сколько Песоцкому сейчас? Ну да, сейчас-то Семе семьдесят пять…
Воспоминание о юбилее оцарапало душу Песоцкого — с медленным ядом была эта цифра, не хотел он ее вспоминать!
Вокруг завтракали и пытались кормить малых детей. Дети гулькали и роняли предметы. Вышколенная обслуга поднимала их с неизменной улыбкой. Под огромной террасой, лесенками спадавшей к морю, валялись собаки с лисьими вытянутыми мордами. С гладкой питоноподобной ветки, заглянувшей снаружи, с аккуратным стуком упал на стол лист, выполненный в здешней буддийской цветовой гамме. Песоцкий повертел его в руках, погладил — приятно шершавый такой, плотный… Взять, что ли, закладкой для книги?
Он посидел еще, щурясь на море, и побрел в бунгало тем же маршрутом и образом, каким пришел: с закатанными джинсами, вдоль линии прилива. Сразу-то с утра не сообразил, что есть плавки, а ведь есть! Купил вчера от нечего делать. Добраться до номера — и упасть в холодок мелководья… Нет, жить можно, можно!
Но воспоминание о последней встрече с Сёмой, догнав, накрыло его грязной волной.
Песоцкий с роскошным букетом приехал в галерею — поздравить старого художника с «тремя четвертями века», о которых случайно узнал из канала «Культура». Память о дачных клеенках и апельсиновом варенье залила мозги ностальгическим сиропом: захотелось сделать старику приятное, да и вообще… Себя как-то обозначить по-человечески.
Старик был удивлен визитом и не счел нужным это скрывать. Как ногтем, провел линию меж собой и незванным начальственным гостем, обозначая дистанцию.
— С папой-мамой его мы дружили очень, — сообщил он какому-то седому оборванцу, прямо в присутствии Песоцкого.
С папой-мамой? — чуть не крикнул от обиды Песоцкий. А варенье? А вечера на веранде? А альбом Сутина, подаренный на совершеннолетие? А письменное торжественное разрешение приходить в любое время дня и ночи по любому поводу?
А ключ под промерзшим половиком?
Лучшее, что случилось в жизни, было эхом царского Семиного подарка — плоского ключа от тайного бревенчатого убежища за углом от отцовской дачи… Юный Лёник уходил на электричку в Москву — и тайком, с платформы, возвращался в Семину избушку. Возвращался — не один. Снег предательски скрипел на всю округу.
Как он боялся, что ключ не откроет дверь! Промерзнет замок, сломается собачка… Но ключ открывал исправно.
Печка протапливалась в четыре дрожащих руки — ровные, саморучно заготовленные Сёмой полешки быстро отдавали тепло. Чайник со свистком, заварка и сахар на полке, сушки-баранки в пивной кружке, запотевшая бутылка в сугробе у водостока… В зашкафье — большая пружинная постель со стопкой чистого белья и запиской-приказом: «ебись». Хорошо, что он зашел туда первым. Нежная, послушная, беспамятная… Было же счастье, было, держал в руках! Эх, дурак…
Водой утекли те снега — тридцать раз утекли и испарились; неприятно церемонным стоял «деда Сема» перед потяжелевшим Песоцким. Да никакой и не «деда Сёма»: Семен Иосифович Броншицкий, юбиляр. Мало ли кто зашел поздравить, говорил его притворно озадаченный вид, — двери не заперты, вольному воля.
Поклонившись, художник кратко поблагодарил нежданного гостя и, как бы внезапно вспомнив что-то, увел своего бомжеватого ровесничка в недра галереи.
Песоцкий и сам недурно владел умением обрезать общение, но с ним этого не делали давно.
Оставшись один, Песоцкий занял руки бокалом вина и пирожком — и, стараясь следить за выражением лица, пошел типа прогуляться по выставке. Кругом ошивались Семины «каторжники» — бывшие политзэки, которых тот портретировал в последние годы. Уминали тарталетки либеральные журналисты. На крупную во всех смыслах фигуру Песоцкого посматривали с откровенным интересом: каким ветром сюда занесло этого федерала?
Общаться с ним тут никто не спешил, и даже более того: какой-то долговязый седой перец, чей либерализм выражался уже в перхоти, рассыпанной по плечам, уткнувшись с разбегу в Песоцкого, немедленно увел глаза прочь, а потом отошел и сам — вынул мобильный, скроил озабоченную физию и сделал вид, что разговаривает. На троечку все это было сыграно — только вот отпрянул он от Песоцкого с ужасом вполне искренним.
Федерал еще походил немного по выставке с закаменевшей мордой, выпил бокал вина, съел пирожок, нейтрально издали попрощался и вышел в мокрую тьму. Художник Броншицкий накренил вослед кряжистый корпус: честь имею, пан.
Клоуны, бурчал Песоцкий, шлепая через двор к казенному «мерсу» с водилой. Назначили себя совестью нации и цацкаются с этой медалькой. Обгордились уже все!
Но горько ему было, очень горько…
И теперь, в туземный утренний час, вспомнились Сёмины узловатые пальцы, пододвигающие ему, маленькому, апельсиновое варенье по клеенке, и горечь снова нахлынула, затопила незащищенный организм.
К черту, к черту!
Начинало напекать. Полежав в воде, Песоцкий планово побрел вдоль берега — к закруглению пейзажа, к лодкам… Шершавый песок приятно массировал ступни, бесцветные мелкие крабчики стремительно отбегали бочком-бочком, и ленивая мелкая волна раскладывала перед ним свой сувенирный ассортимент.
Песоцкий поднимал ракушки и деревца кораллов, разглядывал их и возвращал обратно в волну… Из одной ракушки вдруг заскреблись мохнатые возмущенные лапки. Песоцкий вздрогнул от неожиданности, рассмеялся и вернул потревоженного отшельника в родную стихию. Потом под ноги ему выкатило большую раковину сладко-непристойного вида: округлую, с длинной, нежной, розовато-белой продольной щелью… Песоцкий поднял этот привет от Фрейда и снова рассмеялся, но смех получился нервным: издевательский сюжет этих каникул снова ударил ему в голову. Отдохнет он здесь, как же! Либидо колотится в башку напоследок, а он ходит вдоль тайского бережка, ракушки с пиписьками собирает.