Из-за стойки портье не промяукали ничего нового: чемодан привезут с вечернего рейса.
Мобильного Леры Песоцкий, разумеется, не помнил. Проклятый прогресс! Раньше, бывало, покрутишь колесико, палец сам все и выучит. А сейчас — забил номера в сим-карту и торчи теперь, как пальма, среди острова!
Ее номер был у него еще и в домашнем компьютере — под мужским именем, в разделе «Международные проекты». Можно позвонить жене, попросить продиктовать…
Три ха-ха. Зуева идиоткой не была.
Жену он так про себя и называл — Зуева. Зуева хуева. Стихи.
Жену он ненавидел.
А любви и не было никогда.
Эта крохотка возникла рядом с ним в тот веселый год, когда Песоцкий поменял свою жизнь. Как сказочный Иван-дурак, Леник, перекрестившись, прыгнул в три останкинских котла — и вышел из них телезвездой… Да не в том дело, что телезвездой, а в том, что вырвался наконец на свободу!
Он любил — кино…
Каким ветром занесло этот микроб, Песоцкий уже и не помнил. Демка Гречишин, поступивший на сценарный во ВГИК… спор на прокуренной лестничной клетке с какой-то девочкой, прическа каре, о «Похитителях велосипедов»… просмотры в маленьких блатных зальчиках… номера «Cahiers du cinéma», от одного вида которых заходилось сердце… Это была какая-то другая жизнь, и с первой секунды Лёник Песоцкий почувствовал: это его жизнь. Его!
Неофиты — народ упертый. Вскоре по одному кадру он мог отличить Висконти от не-Висконти. «На последнем дыхании», увиденный на третьем курсе физфака, снился потом разорванными кусками на лекциях по теории поля.
Знаменитый портрет Годара — в темных очках, с пленкой в руках и сигаретой на губе — был перефотографирован свежеподаренным «Зенитом» и повешен над кроватью…
Но уже позади остался институт, уже третий десяток единственной жизни подходил к половине, а Лёник все кочевал между ФИАНом и Дубной, придавленный тяжким наследственным крестом.
А потом время вздрогнуло под ногами и поползло — и, набирая силу, понеслось селевым потоком…
Политика всегда была Ленику побоку. То есть любопытно, конечно: Париж, 1968 год, тот же Годар — клево! Когда сам не рискуешь получить полицейской дубинкой или демократическим булыжником по ученой башке. А тут — глухие тектонические толчки по всей стране, выборы на какую-то, прости господи, партконференцию… Институт трясло, по этажам и крыльям ФИАНа расползались трещины. Отец, человек системный и никогда ни в чем таком не замеченный, вошел в группу по выдвижению Сахарова. И сам же львом бросался на защиту партийных институтских стариков от осмелевшего прайда…
Потом начались демонстрации. На одну из них Песоцкий даже сходил — верный друг Женька Собкин позвонил и мельком, тактично, обронил: Марина в Москве.
— Как в Москве?
Ну так. И вроде бы собирается вместе со всеми… И Песоцкий не выдержал, рванул на «Баррикадную».
Он все еще ждал чуда.
Марина была ровно-приветлива, словно между ними — ничего, никогда, вообще… Даже не смутилась, увидев его, а он так рассчитывал на эту первую секунду!
Когда все толпой поперлись к Манежной, он приотстал в дурацкой надежде; она коротко глянула, но не сбавила шага.
Он шел, не смешиваясь с перестроечными энтузиастами, капля масла в воде, — и проклинал себя. От одного слова «Баррикадная» Песоцкого мутило; вид людей, возбужденных не от Марины, а от свежего номера «Московских Новостей», вызывал тошноту. Впрочем, один там — мрачноватый, индейского вида демократ по фамилии Марголис — все подбивал к ней клинья, и Песоцкий с удовольствием отметил, что ее это стесняло…
Марина… Сладкий обморок наступал, когда она называла Песоцкого его тайным нежным именем или просто брала ладонь в свою; сны и воспоминания взламывали теперь подкорку так, что он лежал в темноте, мокрый с ног до головы… Пожизненные приступы нежности и жалости одолевали Песоцкого. Любил он ее, любил всю жизнь одну ее. А женился на Зуевой.
Но не сразу.
Когда, вместе со всей страной, начала накрываться ржавым тазом наука, Песоцкий рванул прочь — и из-под науки, и, отчасти, из-под таза…
Как все в жизни, главное случилось само собой: прямо на улице уткнулся в него тот самый Демка Гречишин, друг ситный, и на пятнадцатой секунде бла-бла выяснилось, что кино накрылось все тем же тазом, и работает теперь Демка в Останкино, в самой прогрессивной на свете молодежной редакции.
— Слушай, а давай ты сделаешь что-нибудь для нас? Про мировой кинопроцесс. Ты же эту фишку рубишь.
— Как про мировой кинопроцесс? — глупо спросил Песоцкий. Свора мурашек уже разбегалась по телу.
— Молча! — хохотнул Демка. — Сюжет, три минуты. А там как покатит.
Смешно вспомнить: мобильных еще не было! Записали домашние-рабочие и разошлись. Песоцкий перезвонил тем же вечером.
Три минуты про мировой кинопроцесс он мастерил три смены. Сам не понимал потом: как не погнали его тогда пинками из Останкино? Но то ли Демка наплел начальству про уникального неофита, то ли фамилия сработала — только Песоцкому дали полный карт-бланш!
Редакторша убыла в останкинские закрома за мировым кинопроцессом — и выгребла оттуда восемнадцать тонн Бондарчука с Кулиджановым. Беда! Еле нашлись съемки Феллини на Московском кинофестивале, два китайских календаря назад. Гринуэйя и Кустурицы не было вообще. А кто это? Это победители Каннского фестиваля, Таня! И Венецианского, прошлого года! И еще Вендерс нужен.
Как-как?
Медленно и раздельно. Вим. Вендерс.
Вместо «Неба над Берлином» принесли артиста Геловани — в усах, на трапе, в белом кителе. Тот еще паноптикум было это Останкино. Песоцкий проклинал темных «совков» физическими терминами, вызывавшими священный трепет. Он притащил из дома журналы, но наливший не в те линзы оператор не смог их толком снять; глянцевая бумага бликовала…
Но Лёник сделал это! Породнившись с худым прокуренным монтажером, изведя сорок чашек кофе, отчаиваясь и мыча, когда кончались слова, — он это сделал! И за три минуты эфирного времени (две пятьдесят семь, как одна копеечка) точным легким голосом, как о погоде, рассказал о Золотом Льве и Золотом Медведе, о свежем ветре с Балкан, о притягательном постмодернизме Гринуэя, о таинственном молчании Антониони… И видеоряд, сшитый из случайных обрывков, отдавал не убогостью, а какой-то шикарной небрежностью, что ли!
Был успех. Демка ходил именинником, Лёника позвали к руководителю редакции — знакомиться. «Сын Песоцкого… того самого…» — слышалось за спиной.
Он жил теперь, как в наркотическом тумане, делая к новой пятнице сюжеты для культовой программы, которую смотрела вся страна. Его пошатывало от счастья и усталости, он научился небрежно разговаривать на птичьем телевизионном языке. Шел второй месяц свободного полета, а сердце по-прежнему выпрыгивало из груди, когда, миновав милиционера, он углублялся в останкинские катакомбы, все еще не уверенный, что найдет путь назад…