Стряпуха наблюдала за ним, сощурив глаза, сжав губы в кошачью гузку. Она терпеть не может оказываться неправой. Уивер, должно быть, почувствовал на себе ее взгляд, потому что обернулся и посмотрел на нее.
– Это ничего не меняет, – бросила Стряпуха. – Ты это знаешь.
– Это меняет все, – ответил Уивер. – Эти трое теперь хорошенько подумают, прежде чем оскорблять и бить людей.
– Трое, ага. Из миллиона.
– Значит, мне остались еще девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто семь, верно?
Вот в этом он весь, Уивер. Твердо решивший изменить этот мир. По трое грязных, пьяных, озлобленных трапперов за один раз. Я улыбнулась ему, и сердце мое разбухло, как хлебное тесто. Я точно знала, что у оставшихся девятисот девяноста девяти тысяч девятисот девяноста семи нет ни единого шанса.
Превозмóчь
Когда Томми Хаббард в семь утра объявился в дверях кухни «Гленмора», я нутром почуяла: случилось что-то очень плохое. Я нарезáла порции масла к завтраку и вдруг услышала его крик:
– Эй! Где Мэтти?
– Кто это тут орет? – заорала Стряпуха.
– Это я, Томми Хаббард. Мне нужна Мэтти.
– Не смей совать нос в мою кухню, Том!
– Я не чешусь, клянусь, я…
– Стой здесь! Я сама ее найду.
– Я тут, – сказала я, открывая сетчатую дверь. На грязном лице Тома виднелись дорожки – потеки слез. Он задыхался, как загнанная лошадь.
– Я бежал со всех ног, Мэтти, со всех ног бежал, – всхлипывал он.
– Откуда? От дома?
От дома Хаббардов через лес до Большой Лосиной дороги – миля, а оттуда до «Гленмора» – еще пять.
– Тебе надо домой, – сказала он и потянул меня за руку. – Прямо сейчас.
– Но я работаю, Томми, я не могу! Успокойся и расскажи, что случилось.
– Твой папа и сестры, Мэтт… они больны. Очень, очень больны.
Я выронила нож.
– Я пришел к ним рано утром позвать Лу на рыбалку. Я стучал и стучал, но мне никто не открыл. А коровы мычали во весь голос, и я зашел в хлев. Ромашке очень худо. Ее не подоили. И остальных тоже. Я не знал, что делать, Мэтт. И я зашел в дом. Они все совсем плохи. Я нашел Лу в траве возле отхожего места, я отнес ее в дом, но…
Что он говорил дальше, я не слышала, потому что уже мчалась со всех ног. Через заднее крыльцо на Гленмор-драйв, а оттуда на Большую Лосиную дорогу. Томми бежал за мной, не отставая. Не успели мы пробежать по дороге и сотни ярдов, как вдали показалась повозка.
Я бросилась к ней навстречу, крича и размахивая руками. Возница остановился. Это был Джон Денио, ехавший на работу из дома, от Большой Лосиной станции.
– Пожалуйста, мистер Денио, прошу вас. Мой папа болен. И вся моя семья… Мне нужно домой!
– Садись, – сказал он, протянул мне руку и одним легким движением поднял меня в повозку. Томми забрался и уселся сзади.
Мистер Денио развернул лошадей, потом натянул поводья.
– Давеча захворала одна женщина в «Лейквью», – сказал он. – У ней жар и лихорадка. Твой папа как раз доставил туда молоко, и управляющий спросил его, не отвезет ли он ее к доктору Уоллесу. Она пообещала ему два доллара. Похоже, он получил от нее кое-что еще…
Мистер Денио гнал лошадей что было сил, но мне все равно казалось, что мы еле ползем. Мне было страшно, как никогда в жизни. Томми сказал, коровы мычат, потому что их никто не подоил. Папа никогда в жизни не оставил бы коров недоеными. Никогда. Во рту у меня пересохло. Кровь, кости, все внутри обратилось в песок. Только не папа, молилась я. Пожалуйста, пожалуйста, только не мой папа.
Когда мы повернули на нашу дорожку, я услышала, что за нами поворачивает еще одна повозка. Ройал.
– Я ехал из «Уолдхейма», – крикнул он, – и повстречал миссис Хеннесси, и она мне сказала. Беги в дом! Я к коровам.
Я на ходу выпрыгнула из повозки мистера Денио. Ройал крикнул Томми, чтобы тот привязал лошадей. Коровы ревели от боли, телята перепуганно откликались. Все в хлеву, в своих стойлах, значит, папа их доил… но когда? Вчера? Позавчера? Хватит и дня, а то и меньше, чтобы вымя распухло от скопившегося молока и нагноилось…
Мы их потеряем, в панике думала я. Всех до одной.
– Папа! – крикнула я, вбежав в пристройку. – Эбби!
Ответа не было. Я ворвалась в кухню, и в ноздри мне ударил густой тошнотворный запах хвори. Барни, услышав меня, приподнял голову и слабо ударил хвостом об пол. В раковине громоздились грязные кастрюли, на столе – тарелки с засохшей недоеденной едой, на которой пировали жирные мухи.
– Папа! – снова завопила я, выбежала из кухни и чуть не споткнулась – под лестницей лежала маленькая скрюченная фигурка. – Лу! – пронзительно вскрикнула я. – О господи боже, Лу!
Она приподняла голову и уставилась на меня невидящим взглядом. Глаза были словно стеклянные, губы потрескались, нагрудный карман комбинезона был перепачкан засохшей рвотой.
– Мэтти, – прохрипела она, – пить… Мэтти…
– Все хорошо, Лу, я здесь, я сейчас, держись. – Я приподняла ее, закинула ее руку себе на шею и волоком потащила наверх. С каждым шагом вонь становилась все невыносимее. Я распахнула дверь в спальню – и задохнулась от зловония. В спальне было темно, шторы задернуты.
– Бет? Эбби? – прошептала я.
Ответа не было. Я опустила Лу на нашу с ней кровать, пересекла комнату и открыла шторы. И только тогда я увидела Бет. Она лежала на их с Эбби кровати, бледная, неподвижная. По ней ползали мухи. По лицу, по рукам и ногам.
– Бет! – заорала я, бросившись к ней.
Веки ее приподнялись, и я всхлипнула от облегчения. Она снова закрыла глаза и тихо заплакала, и тут я увидела, что она лежит в собственных испражнениях. Я потрогала ее щеки и лоб. Бет вся пылала.
– Чш-ш, Бет, все хорошо. Я тебя вылечу, я обещаю… – сказала я, но она меня не слышала. Я вернулась к Лу и спросила: – Где Эбби?
Она облизала губы:
– С папой.
Я вылетела из нашей спальни и метнулась через короткий коридор в папину. Папа растянулся на кровати, его била дрожь, губы что-то шептали. Моя сестра безжизненной тряпочкой лежала поперек кровати, положив на папу голову.
– Эбби! – позвала я. – Эбби, проснись!
Она приподняла голову. Глаза ее ввалились и походили на черные ямы, скулы заострились.
– Ему совсем худо, Мэтти, – сказала она.
– Когда это началось?
– Два дня назад. Сегодня жар сильнее.
– Иди в свою кровать, Эбби. Я о нем позабочусь.
– Я тебе помогу, Мэтт…
– Иди в кровать! – рявкнула я.