Руперт Хунслоу решил, что служба за границей будет полезна юноше и расширит его кругозор. Она сделала еще больше. При поступлении на службу Захария был просто напуганным мальчиком, вернулся он мужчиной, который во всем рассчитывает только на себя.
Испытательный срок был почти так же труден, как и месяцы, проведенные на судне кузена; и все же впечатления отличались, так как Захария попал на хорошее судно — на нем царила грубая, но эффективная справедливость, и жестокость не господствовала сверху донизу, как это было на корабле кузена. Но Захария обнаружил, что по-прежнему ненавидит эту жизнь, так же подвержен морской болезни и подавлен холодом и скверными условиями, усталостью и вечным недосыпанием. Он решил, что, очевидно, не рожден для морской службы. Сознание того, что он выполняет свой долг, совершенно не приносило ему облегчения. Он ненавидел свой долг и думал, что не был рожден и героем. Насколько Захария знал, он не был сотворен для чего-то определенного, если, конечно, не считать пастушеской жизни в Беверли-Хилл. Однако он не позволял себе думать о Беверли-Хилл или о Стелле и докторе, потому что тогда тоска по дому начинала пересиливать морскую болезнь, и Захария становился вообще не способен к работе, которую должен был исполнять.
Юноша старался исполнять эту работу хорошо и охотно, поскольку все равно должен был делать ее и, достигнув внешнего эффекта усердия и бодрости, с удовольствием обнаружил, что это полезно и защищает его. На первом судне его единственным оружием было упрямство, которое никого не вводило в заблуждение относительно реального состояния его трусливой души. Он был, как перевернутая на спину черепаха, неподвижная, но уязвимая и ждущая нападения. Теперь Захария был панцирем кверху, и никто не мог догадаться, насколько он уязвим.
Под этой скорлупой юноша и начал тайком вести разведку известной ему духовной крепости, пытаясь для начала развить в себе некоторую независимость суждений и пробуя совершенствовать это свойство при малейшей возможности. Доктор дал ему с собой несколько книг, и, лежа ночью в своей подвесной койке, Захария пытался отвлечься от шума и зловония низкого кубрика и читать. Многого он не мог понять, но то и дело какая-нибудь восхитительная фраза вспыхивала для него на странице, как булавочный прокол в занавеси, пропускающий свет. Теперь, когда рядом с ним происходили гнусные вещи, ему всегда удавалось найти в них что-то заслуживающее внимания, кроме гнусности: всплеск справедливого гнева в глазах матроса, когда его товарища пороли на сходнях; внезапный проблеск лунного света сквозь облака, разорванные яростью шторма — хорошие вещи, которые становятся возможными только благодаря злу. Но гораздо труднее было научиться, не зависеть от физического убожества собственного тела, от умственного и душевного страдания. Иногда Захария думал, что бесполезно и пробовать — совсем другое дело, если зло терзает вашу собственную плоть. Однако даже здесь не было полной беспомощности — попытка сконцентрироваться на чем-то, кроме собственного убожества, даже неудачная, сама по себе становилась некоторым избавлением.
Оказалось, что панцирь его бодрости — больше, чем защита, это еще и привлекательная черта. К еще большему удивлению, Захария обнаружил, что, по-видимому, симпатичен некоторым из своих товарищей по кубрику. Не все они были, как прежде, его врагами. Нет, здесь было не так плохо, как раньше; хотя и достаточно скверно.
Испытательный срок подошел к концу, и юноша был переведен на фрегат. Путешествие в штормовую погоду из Ла-Манша через Бискайский залив в Сардинию в декабре месяце, на незнакомом судне, среди людей, которых он еще не знал, поначалу не показалось ему улучшением положения. Скорей наоборот. Захария думал, что на этот раз на самом деле умрет от морской болезни, осложненной какой-то подхваченной лихорадкой. Он даже надеялся на это. Не большим утешением было даже то, что лорд Нельсон, которому они везли депеши и под началом которого должны были оказаться в конце путешествия, тоже не смог победить морскую болезнь. Захарии не было дела до лорда Нельсона. Он не надеялся достигнуть конца путешествия, да и не хотел этого. Рождество 1804 года настало и прошло, но он не мог даже думать о Стелле и докторе и о праздновании Рождества в Викаборо. Он мог думать только о том, как удержаться на ногах.
Восемь склянок. Звуки боцманских дудок проникали в причудливые кошмары его сновидения, и, еще борясь с хваткой удава, туже и туже сжимающего свои кольца вокруг его пояса, Захария понял, что ему пора на утреннюю вахту, выкатился из койки и схватился за поручень. Он уже научился в первую очередь хвататься за поручень, чтобы не упасть головой вниз. Хватаясь за него, он постепенно почувствовал что-то странное. У него, как обычно, кружилась и до дрожи болела голова, но тошноты не было… И корабль стоял неподвижно… При тусклом свете висящего фонаря Захария дотянулся одной рукой до своей куртки и штанов и натянул их. Одеваться, держась за поручень, в последние недели было серьезной проблемой, однако сегодня это удалось легче. Другой мичман, обладатель непоколебимого характера и доброго сердца, который тоже стоял на утренней вахте, принес таз холодной воды, и Захария погрузил в нее голову, смывая остатки сна и ночных кошмаров.
— Шторм выдул сам себя, и мы, слава Богу, стоим на якоре! — прошептал этот мичман, рыжеволосый мальчишка, которому едва исполнилось пятнадцать, Джонатан Кобб.
Потом он решительно схватил Захарию за локоть и потащил к трапу. Ему нравился Захария. Сам он был грубым, коренастым и нечестивым мальчишкой, невосприимчивым к образованию и хорошим манерам, поэтому его симпатия на первый взгляд казалась странной, но в характере мичмана была странная материнская черта, заставлявшая его опекать корабельного кота и всех страдающих морской болезнью. Кроме того, он любил мужество и считал Захарию мужественным человеком, так как, несмотря на морскую болезнь и лихорадку, тот никогда не просился в корабельный лазарет.
— Где мы, Кобб? — прохрипел Захария, карабкаясь вверх по трапу.
— Сардиния, — сказал Кобб.
Они поднялись по первому трапу и натолкнулись на мерцающую серую тень. Это был Сноу, корабельный кот. Животное появилось на свет белым, однако Кобб, который умывался только под сильным принуждением, так часто ласкал его, что теперь различить первоначальный цвет было невозможно.
— Привет, Сноу! Добрый старина Сноу! — Мичман сгреб кота под мышку и подтолкнул Захарию вверх по следующему трапу. Они достигли палубы, и ледяной воздух почти вышиб из них дыхание; зато звезды, которые были скрыты несколько последних ночей, сияли снова и весь мир купался в лунном свете.
Схватившись за леер, Захария посмотрел вокруг, и дух у него перехватило не только от холода. Флот качался на якорях рядом с берегом Сардинии — остров длинных приятных очертаний лежал перед ним. Море было тихим и спокойным, залитым странным светом. Величина неба почти пугала. Большие корабли, отдыхающие на мерцающей поверхности моря, в мягком сиянии кормовых фонарей превратились почти в ничто по сравнению с великолепием небес; однако каждый из кораблей обладал совершенной сказочной красотой. Свет был яркий, как днем, но какой-то неземной. Не раздавалось ни звука, и царило молчание, похожее на тишину в зале перед поднятием занавеса над некоей драмой. Впервые за все время пребывания на море Захария испытал некоторый трепет. В нем пробудилась радость, будто пламя в темном фонаре зажглось.