— Старая история в наши дни — словно эта вновь зажженная свеча, — тихо сказал аббат.
— Это прекрасно, но весьма странно, — сказал Захария.
— Почему странно? Эта история уходит своими корнями глубоко в этот кусочек земли. И верно, что она должна возродиться снова и снова, быть может. Как и горечавки. И потом, Захария, опыт каждого из нас не единственный в своем роде, как мы порой думаем. Мы учимся так же, как учились наши отцы, и так же страдаем.
— Это многое объясняет, — сказал Захария. — Если моя любовь к Стелле — это новый побег старой любви, тогда меня уже не удивляет то, что любовь пришла так внезапно.
— И мое внезапное расположение к тебе так же объяснимо, — сказал аббат, — как и эхо охотничьего рога над Беверли-Хилл, и звук барабана.
— Розалинда и Иоанн закончили свои жизни в Викаборо, — удовлетворенно сказал Захария, — те две могилы, с вырезанными на них горечавками, должны быть их могилами.
— Возможно… Но не хочешь ли ты спать?
— Спать? После такой истории? Нет.
— Тогда расскажи мне, как ты нашел Стеллу.
Захария рассказал все, а затем разговор перешел на любовь и ее таинство.
— Любовь поет свою песню всем созданиям, которые живут и будут жить, усмиряя воинственность богов и людей… — пробормотал Захария, подавляя зевок.
Вопреки своим ожиданиям, он все-таки захотел спать.
— Это написано на клочке бумаги в твоем Шекспире, — сказал аббат медленно, — он выпал, когда я убирал книгу.
— Доктор выписал это для меня, когда я уходил в море, — объяснил Захария, — он думал, что мне будет лучше иметь это, потому что это было написано на клочке бумаги в медальоне Стеллы.
Он бормотал, совсем как засыпающий ребенок, и в этот момент широко зевнул. Он и лежал, как ребенок, немного приподнявшись, подперев голову рукой, и его темные ресницы отбрасывали густые тени на впавшие щеки. Он выглядел совсем сонным, расслабленным, уносящимся в небытие, но внезапно напрягся и приподнялся на локте, с разумом ясным, как никогда.
Что случилось? Аббат снова пододвинул свой стул к окну и теперь сидел там — лицо его было в тени, и он не двигался и ничего не говорил. Покой комнаты не нарушался ни звуком, ни движением, тем не менее вся она была пронизана чувством таким сильным, что Захария испытывал на себе его давление, почти невыносимое, как тот страх, который душил его перед Трафальгаром. Юноша сел в кровати, и жалость охватила его. Он понял, что за чувство это было. Его необычайно зрелое сочувствие достигло сидящего в кресле человека, будто дуновение возвращающегося к жизни воздуха. Внезапно они будто бы поменялись местами. И теперь это он, Захария, неподвижно и терпеливо ждущий, казался старше их обоих.
Наконец аббат зашевелился и наклонился вперед с зажатыми между коленей ладонями.
— Доктор рассказал тебе что-нибудь про Стеллу, когда дал этот клочок бумаги? — спросил он.
Его голос был ясным, сухим и твердым, и голос Захарии был также ясен, когда он отвечал.
— Он рассказал мне, что Стелла была удочерена отцом и матушкой Спригг.
Все еще объединенным чувством присутствия некоего совершенства, им казалось, что голос каждого из них будто звучал в душе другого, так что в конце концов они слились в симфонию совершенной симпатии друг к другу.
— Расскажи мне все, что ты знаешь об этом удочерении, — почти приказал аббат.
Захария рассказал ему. Он все еще ничего не понимал, сознавая только, что каждое из его мягко сказанных слов, звучащих так же тихо и беспристрастно, как тиканье часов, старило аббата на многие годы. Воздействие великой радости в первые мгновения может быть таким же мучительным, как воздействие горя. Хотя радость и не обладает парализующими качествами горя. Ибо в глубинах своей души человек ожидает счастья, которое должно произойти когда-нибудь, где-нибудь, как-нибудь. Внезапно промокнув среди ясного неба, он не ошеломлен в своем неверии, как бывает ошеломлен, когда небеса темнеют и сверху обрушиваются потоки воды. Захария знал, что история, рассказываемая им, вела к счастью. Он знал об этом и поэтому безмятежно и твердо шел через напряжение первой муки. Он закончил свой рассказ и немного подождал, но не для того, чтобы сказать что-нибудь еще, а для того, чтобы решить, что ему делать дальше. Было так хорошо служить этому человеку, который так бескорыстно служил ему. Аббат двинулся, разжал руки, вытянул их и затем позволил им свободно упасть на ручки кресла.
— Много лет назад у меня были жена и ребенок, — сказал он Захарии, — я думал, что потерял их обеих при крушении «Амфиона». Но теперь мне кажется, что мой ребенок все еще жив.
Свет луны и свечи вдруг показался Захарии необычайно ярким. Он почти ослепил его. Юноша закрыл глаза и затем снова открыл их. Аббат передвинулся в своем кресле так, чтобы лунный свет падал ему на лицо. Но Захария не видел этого. Вместо лица аббата в лунном свете он видел лицо Стеллы, опиравшейся подбородком на верх калитки.
— Ну и дурак же я был, — тихо сказал он, — только у вас и у Стеллы такие темно-серые глаза, одинаково посаженные и такие яркие, что трудно смотреть в них, не опуская взгляда. И форма ваших рук, и — так много всего.
Он сделал паузу, уже зная, что ему следует сделать теперь.
— Ночь уже на исходе, я думаю. Однажды вы говорили мне, что любите встречать рассвет на улице.
Аббат резко поднялся. Это было именно то, чего он хотел. Вырвавшись из дома, шагать по улице в одиночестве. Но сперва он пересек комнату и остановился у кровати, глядя на Захарию.
— От кого угодно, — сказал он, — даже от твоего отца-доктора я ожидал бы услышать эти новости, но только не от тебя.
Он исчез в одно мгновение, бесшумно закрыв за собой дверь, но Захария услышал только то, что аббат сказал самому себе, выходя: «…она жива… и это искупит все печали, которые я когда-либо испытал».
Захария лежал на постели аббата, как когда-то, весь израненный, лежал на его столе. Как о многом ему нужно было подумать! Но теперь, оставшись в одиночестве, чтобы подумать обо всем этом, Захария вдруг почувствовал себя настолько уставшим, что уже не мог ни о чем размышлять. Он перевернулся на другой бок, снова подложил руку под щеку и мгновенно уснул.
6
Несколько часов спустя его разбудил запах кофе и звон фарфора, но когда Захария повернулся, ожидая увидеть на фоне окна высокую, прямую, как меч, фигуру аббата, вместо этого перед ним оказалась голова и опущенные умудренные плечи доктора.
— Отец! — почти закричал он.
Доктор хмыкнул в знак того, что услышал приветствие, но не повернул головы.
— Не все сразу, — буркнул он, — теперь я слишком занят с этим кофе. Я уже насмотрелся на тебя, пока ты спал, а ты еще насмотришься на меня.
Захария улыбнулся. Богатство и теплота глубокого голоса доктора, казалось, принесли с собой все великолепие английской глубинки, окутывающей его: зарево кукурузных полей, гудение пчел, запах клевера. «Ты еще насмотришься на меня». Это говорила Англия. Он любил ее и служил ей. Она была этим довольна.