Валенсия в платье, том самом, в которое влезла едва. Без трусов, а лицо все равно постное вечно. Элизабет с прикрытыми в блаженстве ресницами. И я перед переполненным залом на сцене, может, и боком чуть, но только не курочкой, а петухом боевым, виды видавшем. И в восторге партнерши, тем более в танце заставляю до члена дотрагиваться, ручками женскими управляю хитро. И шепчет Валенсия:
– Спасибо, милый!
И Элизабет то же самое:
– Милый, спасибо!
Их, благодарных, в стратосферу я отправляю: одна за другой взлетают на железных руках-домкратах, и там, в вышине, Валенсия рычит по-звериному от счастья.
Танец весь от начала до конца под овации в “Шератоне”. Не фрагменты неуклюжие – целиком. И было ли: лица искаженные, ругань? Не было. А что возраст, хорошо и очень даже, потому что в аргентинском танго только души возраст. Кавалер Элизабет тенором бархатным прославляет нас, когда на поклоны выходим. И Валенсии благоверный на колено припадает, объятия распахнув:
– Браво!
А шустрый внук мой на сцену лезет, слезы на глазах:
– Дед! Дед!
И вместо меня уже публике раскланивается. Потому что столбом стою без движения. Осознать не могу, что живой.
19
После выступления сразу, в себя еще не придя, по коридору спешим. И Элизабет на радостях опять за свое – на пол повалилась и лежит.
– Не сейчас, милая, хорошая, не сейчас, – просит Валенсия. – Нам еще переодеться! И вниз скорей, бегом!
А я недоволен даже:
– Нашла время! Булат деньги обещал, ведь упрыгает!
Лежит, ноль внимания. Дальше по коридору бежим. Валенсия меня останавливает, было уже, театр этот:
– Смотри!
Ждем, когда встанет. Элизабет без движения. Но нас теперь не перехитрить:
– Пусть без зрителей доиграет!
Смеемся громко, чтоб слышала. И я за собой Валенсию увлекаю.
20
На прощальном фуршете Булат опять себя любит и ноги высоко поднимает, приговаривая:
– Прыг-скок! Я Попрыгунчик.
И со мной шампанским норовит чокнуться:
– Телки… Скажи, вот интересуюсь, “Я и две мои телки!”, ну, номер твой, это ты чего? Тогда ж телки еще женщинами были!
И все он меня, гостей расталкивая, преследует, заклинило:
– Какаду, стой! Тогда ж в коровнике телки, а ты? Чего вообще такое, Какаду!
И вдруг останавливается он, обо мне забыв, потому что на Валенсию натыкается, на лицо ее каменное.
– Элизабет! – кричит вдруг не своим голосом Валенсия.
Видит все она, хоть спиной стоит. По стенке, бочком пробираются санитары в униформе, с пластиковым черным мешком. Никто и не замечает среди праздника, одна во всем зале Валенсия только.
21
Съезжаем с берега на лед, застряли в снегу, ни туда ни сюда. Спрыгиваем наружу в метель, вытягиваем из автобуса Элизабет. И к кладбищу двинулись напрямик через реку, как хотели, только с ношей на плечах, с гробом. Команда поддержки громкоголосая, она же и похоронная теперь, в скорби немая.
И идем скользя, враскорячку к крестам на другом берегу, не чертыхаясь. А позади “Шератон” в огнях уплывает в снежном мареве, с окном вместе, откуда Элизабет на реку смотрела. Да уплыл “Шератон” уже, всё.
Скользим, скользим. Пока не валимся чуть с гробом вместе. И на снег скорей гроб ставим, крышку чтобы поправить, съехала. Мертвое лицо Элизабет возникает на мгновение во мгле, и теперь выражая превосходство над живыми. И кавалер молодой рыдает: “Мама, мама!” – потому что сыном ее, оказалось, был.
Пробуем по льду гроб толкать, но подняли опять, несем. Отстаю, вдруг Валенсия на руке тяжело повисла. Ни слезинки, губы сжаты, прячет отчужденно лицо…
Упала, за собой тянет, и я лежу рядом, пока она рыдает. Муж оглянулся издали и больше не оборачивается. Карабкается по склону за гробом, уже на другой берег затаскивают.
Мерещатся волки среди крестов, стая вдруг в снежной пелене. И такое даже, что один среди всех бег замедляет. И вой будто тоскливый доносится.
Чуть не волоком за собой Валенсию тяну. Размахивает руками, стараясь ударить, не хочет идти. Горе сильнее, чем мое горе. Сбрасывает с руки перчатку, решив, что так больней мне будет. Хрюкнув, бью тоже, бью и тащу опять. Пока не притискивает она властно к себе, намотав на кулак длинные мои волосы.
И я не верю, увидев близко вдруг улыбку на нежном, залитом слезами лице, раскрытые в волнении навстречу губы.
Но тут все и меркнет, уже ничего не вижу. Меткий снежок залепил мой единственный глаз. Внук спуску мне не давал, тут как тут был.
2019
Милый Ханс, дорогой Пётр
1
Весной сорок первого в цеху себя не помню, кто я, что и откуда, позабыл даже, что Ханс. Еще Вилли с Отто в аврале со мной возле печи стекловаренной. Отто закатывает горшок с шихтой в печь, и мы с Вилли мечемся по ступеням туда-сюда, как заведенные. От окна смотрового к топке на подземный этаж и к окну наверх обратно. Не люди уже – механизмы.
И варка за варкой. Снова печь на всю мощь запускаем и за стеклом побежали вдогонку. За собой сами угнаться не можем, на ногах уже не стоим. В многолюдном цеху выплывают и гаснут наши лица в завесе шихтовой пыли. Отто опять с тележкой-лафетом. И я с лопатой возле угольной топки. У окна смотрового Вилли. И Отто снова, мы с Вилли, и Отто опять. Заглянет Вилли в печь, и в глазах у самого стекло плавится.
2
Но люди мы были, хоть люди печи. И каждый волнение по-своему прятал, как умел. Грета, приникнув к окуляру спектрометра, изучала осколок сваренной стеклянной массы, наш осколок, и мы стояли вокруг, нависая над ней нетерпеливо. И придвинулись ближе еще, когда она подняла голову, оторвавшись наконец от прибора. Но вместо слов женщина легкомысленно сняла спецовку и, женщиной став, опять склонилась над осколком. Вилли совсем разволновался, что она в блузке, и положил пятерню на ее взмокшую шею, даже сжал слегка, но Грета не заметила. Мы все нависали над ней, и каменная складка губ лаборантки не предвещала ничего хорошего – целиком лица видеть не дано было.
Отто отодвинул женщину от прибора, приподняв вместе со стулом, и приник сам, тоже слился надолго. Нет, скинул еще очки, они мешали. Потом он встал и стоял удрученно без слов, только таращился близоруко. Вилли следом нагнулся и, глядя в окуляр, языком сокрушенно цокал, ухмылка при этом блуждала в усах. И я тоже посмотрел, и на прибор со злостью махнул, будто в приборе дело было.
А Грета все сидела, отвернувшись к стене. И вдруг вскочила, с искаженным лицом стала Вилли в грудь колотить, вспомнив ласку. А может, стекло бракованное или всё сразу, очень уж она отчаянно. Вилли терпел, кулачки ее в воздухе лениво ловил и опять ухмылялся. Не иначе, ухмылка была к нему приклеена.