Много раз я пытался понять, почему вокруг Горбачева на ключевых постах столько людей невыразительных, неопределенных, неброских. Особенно среди идеологов (за малыми исключениями, вроде того же Яковлева). То ли Горбачев собирался многое решать сам, то ли ему был нужен такой фон, чтобы получше выглядеть, то ли не он, а другие наставили вокруг него посредственностей, как забор, отделяющий лидера страны от правды о ней.
Забавно, что предпоследним идеологическим лидером партии, после Яковлева (последним был Александр Дзасохов, так и не повластвовавший, это уже был период полного распада), назначен был Вадим Медведев, человек угрюмый и обидчивый, переполненный комплексами, трудный в общении. В партийной иерархии Медведеву выделили место, которое когда-то занимал сталинско-хрущевско-брежневский идеолог Михаил Суслов. В стенах ЦК немедленно родилась кличка «суслик», намертво приставшая к Медведеву, сидящему в кабинетной норке, как в постоянной засаде. Я почти физически ощущал, как при разговоре в голове у Медведева щелкает догматический калибровочный механизм. Что бы собеседник ни произнес, это сверялось с раз и навсегда установленной шкалой догм и оценивалось исключительно по ней. Социализм, капитализм, коммунизм, абстракционизм – Медведеву все было ясно раз и навсегда. Когда, отвечая в июле 1990 года на вопросы делегатов XXVIII съезда партии, Медведев назвал «Огонек» журналом антипартийным, в этом тоже зазвенела железная верность догматическому сознанию. Для главного идеолога партии понятие партийности существовало в раз и навсегда запертой клетке: партийность и самостоятельность, партийность и свобода были для него антиподами. Ну откуда горбачевская кадровая система подгребла такого к себе?
Партийные чиновники принимали самостоятельные решения в страшных муках, потому что возможность ошибки при таком варианте была всегда велика. Были немногие исключения: тот же Яковлев, например.
Помню утро, когда умер академик Андрей Сахаров. На рассвете мне позвонили, сообщив черную весть. Я, в свою очередь, позвонил, кому смог. Евтушенко тут же сказал, что напишет стихи. Гавриил Попов предложил собраться. Случилось это в день парламентского заседания, и мы, человек десять, заранее пришли в Кремль, чтобы выработать общую линию поведения. Еще часов за пять до его смерти мы все были вместе с Сахаровым на собрании межрегиональной депутатской группы, и он весело декламировал им же сочиненный не шибко пристойный стишок о том, что, несмотря на смену партначальства, в Ленинграде не стало жить лучше…
Мы условились, что, если заседание начнут не с трагического известия, Михаил Ульянов, любимый и уважаемый всеми актер, взойдет на трибуну и поднимет зал в минуте молчания. Напряженно разошлись по местам, соображая, как почтить память великого человека, понимая, что смерть Сахарова не только объединит, но и разъединит людей. Зал понемногу заполнялся, и тут я увидел, как из-за кулис вышел Яковлев, направляясь к своему месту. Весь в только что завершившемся разговоре, еще не ведая официальных мнений, но помня, как Горбачев на прошлой парламентской сессии отключал Сахарову микрофон, я сказал тем не менее Яковлеву одно слово: «Сахаров».
– Знаю, – ответил он.
– Напишите мне о нем. Именно вы. Член политбюро.
– Напишу. Но не надо подписывать от политбюро. Просто фамилией подпишите. Это будет мое личное мнение о Сахарове.
Это была четкая линия поведения, он мог себе позволить быть собой и этим отличался от чиновного большинства. Даже от своего патрона. В первом же перерыве (собрание все-таки началось с сухого, но внятного сообщения о смерти Сахарова) я подошел к Горбачеву:
– Напишите для нашего журнала одну фразу поперек фото: «Я очень любил этого человека, и мне всегда его будет недоставать» – мы ее дадим на обложке.
– Нет, – сказал Горбачев. – Я что-нибудь напишу, но для международной прессы. Может быть, через АПН (было такое Агентство печати «Новости», работавшее на заграницу).
– Напишите, – настаивал я, глядя на Горбачева. – Яковлев тоже пишет.
– Пусть, – сказал Горбачев. – Он идеолог.
Идеологом признавали Яковлева и сторонники, и противники демократических перемен. Вообще, вопрос с идентификацией Александра Николаевича порой выглядел странно. В дни одного из пленумов ЦК прямо перед зданием коммунистической штаб-квартиры на Старой площади в Москве раздавали листовки, гласящие, что настоящая фамилия Яковлева – Эпштейн.
– До чего интересно, – окал по-северному Яковлев. – У нас в Ярославской области и евреев-то не было. И что еще интересно: в дни пленумов ЦК даже кошки проходят на Старую площадь по пропускам, а тут – листовки и хоть бы что…
Он понимал, скольким стоит поперек горла, и был даже рад этому. Яковлев дорожил своим достоинством, не дергался по мелочам и не напускал на себя показного величия, обычного для высоких чинов из ЦК. У себя в кабинете расхаживал зимой в вязаной кофте и в белой рубахе с подтяжками летом. Не прятался, общаясь по телефону, я выходил лишь, когда звонил белый аппарат с надписью «Горбачев». Однажды зазвонил другой аппарат; взяв трубку, Яковлев произнес: «Здравствуйте, Михаил Сергеевич!» Я встал, чтобы выйти, но Яковлев замахал руками, предлагая остаться. Положил трубку и улыбнулся: «Это Соломенцев. Тоже Михаил Сергеевич, но другой».
Впрочем, при всей подчеркнутой преданности Яковлева Горбачеву отношения их не раз казались мне неравноправными.
Начнем хотя бы с того, что Горбачев к Яковлеву и ко всем остальным обращался на «ты», а в ответ слышал «вы» – старая, еще имперская традиция. Яковлев был единственным известным мне человеком в руководстве, кто никогда не выражал своих мыслей матом, особенно по отношению к коллегам; Горбачев мог загнуть почище грузчика у пивного ларька. Вообще, Горбачев как личность был в гораздо большей степени сформирован чиновным аппаратом и соблюдал его правила. Однажды в кабинете у Яковлева я разговорился, утверждая, что Горбачев не прав, когда ведет себя таким образом, будто все угрозы ему исходят исключительно от либералов. Нельзя руководителю страны с таким небрежением отзываться о либеральных соратниках и столь беззаветно доверять своему аппарату! Яковлев слушал-слушал меня и вдруг взорвался: «Вот идите и говорите Горбачеву все это! Что вы делаете из меня единственного посла левых сил при политбюро! Что это у меня за роль такая: пугать его, предостерегать, отговаривать?! Вот идите к нему сами и доказывайте…»
Я вспомнил, что однажды пробовал это. Дело было в шесть вечера, и Горбачев выглядел изрядно уставшим. Я тоже устал и позволил себе сказать то, чего, может быть, утром Горбачеву и не сказал бы:
– Вы понимаете, как вас не любят многие чиновники в аппарате, да и за что им любить вас? Вы сами не пьете и другим не разрешаете. Вы орденов не навешиваете ни себе, ни другим. За что вас любить людям, которые и своего Брежнева презирали, но терпели за то, что он им жить не мешал. А вы мешаете…
– Да что ты! – отмахнулся Горбачев. – Я ведь целыми днями с людьми общаюсь, по этим вот телефонам обзваниваю обком за обкомом. Знаешь, какой подъем сейчас, как люди воодушевлены?! Да что ты!..