Глава 17
В Париже мне когда-то понравилось, как на стене многократно переименованной улицы были сохранены все таблички с ее именами – одна под другой. У нас такой традиции нет. В Москве и улицу Пушкина переименовали в Большую Дмитровку, а проезд МХАТа – в Камергерский, хотя Дмитровского монастыря давным-давно нет и почти никто из нынешних москвичей не имеет понятия о том, кто такие господа камергеры. Сметены с городской карты улицы имени Герцена и Воровского, Чайковского и Станиславского. Но в московской переименовательной шизофрении есть хоть какая-то система: улицам возвращают их дореволюционные имена. На Украине все оказалось посложнее, потому что там переименовывали с политическим разбором: Днепропетровский университет, к примеру, вначале лишили имени 300-летия воссоединения Украины с Россией, а затем уже собрались назвать именем писателя Олеся Гончара. Киевскую улицу, некогда названную в честь царского премьера Столыпина, а затем советского летчика Чкалова, переименовали в улицу Гончара. Да-да, того самого прозаика, Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии, много лет руководившего Союзом писателей Украины, неизменно входившего в состав партийного ЦК, Верховные Советы Союза и Украины. Он был одной из самых ярких хоругвей советской власти, и он же стал одним из самых ярких знамен власти антисоветской. Пожалуй, только азербайджанскому партийному лидеру Гейдару Алиеву удался такой кульбит. Но Гейдар Алиевич Алиев долго и активно действовал уже после советской власти; Александр Терентьевич Гончар, называвший себя Олесем, умер вскоре после распада Советского Союза, и тем не менее…
Я почти уверен, что вы не читали книг Гончара, если вы молоды; если не очень молоды, то, по крайней мере, не перечитываете их. Книги второго героя моего рассказа, киевского прозаика Павла Загребельного, вы могли читать в любом возрасте, его исторические романы достаточно популярны.
Сколько помню, украинский Союз писателей (как и многие национальные писательские союзы) постоянно оставался одним из центров спора о том, какой быть республике. На Украине борьба эта всегда персонифицировалась, а сам насаждавшийся стиль жизни стравливал людей, разбивал на группки, не разрешал им быть заодно. В семидесятых и восьмидесятых годах разделительным моментом было хорошо срежиссированное противостояние Гончара и Загребельного – ситуация, ставшая показательной, но и губительной для украинской литературы.
Дело в том, что это противостояние превратили в идейное; вся глубина его нелепости лучше всего различима сегодня, когда уже тысячу раз объявлено, что победу вроде бы празднуют сторонники Гончара. Это еще одна ложь, потому что победы в таком противостоянии быть не может. Украине попросту не разрешали иметь двоих таких деятелей одновременно; не было это положено, и все тут. Чиновничья власть радовалась противостоянию Гончара с Загребельным – навязанный обществу людоедский стиль общения сталкивал лбами самых заметных. При этом услужливые критики написали немало всяческой ерунды; и про Гончара, как воплощение романтической украинской натуры, и про Загребельного, как оплот рационализма. И здесь их разводили по углам, будто призовых боксеров.
Однажды Горбачев спросил у меня: «Что это там между Гончаром и Загребельным в Киеве? Кто из них правит духовной жизнью?» Меня повело в ассоциации. «Знаете, – сказал я. – Это как в Иране. Там народ разгребли на две группы. Аятолла Хомейни – как пушечное ядро из Средневековья, но его шумно и агрессивно поддерживают не шибко грамотные ревнители традиций. Шах пробует протолкнуть свою страну в современность, но этого ему не разрешат ни дома, ни на Западе, да и поддержка его слабовата…» – «Так кто же есть ху в Киеве?» – настаивал Михаил Сергеевич. Я махнул рукой, сказав про относительность всяких сравнений, и разговор переменил направление. Еще я добавил, что духовной жизнью управлять невозможно, с чем Горбачев не мог согласиться по самой своей должности.
Гончар и Загребельный всегда были очень различны. По моему мнению, Павло Загребельный – единственный украинский романист мирового уровня в этом столетии, но при этом посредственный политик. Олесь Гончар – заурядный прозаик, но очень мощный политик со всеми плюсами и минусами такого сочетания.
Я достаточно долго работал и общался с тем и другим. Гончар многому научил меня, но его уроки всегда были взвешенны и дозированны. Я тоже разговаривал с Олесем Терентьевичем, четко взвешивая слова, зная, что он примет одно только абсолютное подчинение, которого он требовал от каждого в своем окружении. Почти во всяком общении Гончар был ласков до обволакивания, и от этого я никогда не смог поверить в его щедрость и доброту. Ему всегда что-то нужно было взамен: твой голос, твои связи, твоя угодливость. Отношения с Гончаром никогда не бывали равноправны, не только у меня – у всех. В нем было очень много от влиятельного и достигшего своей жизненной цели чиновника, это меня и пугало больше всего. Он был царедворцем по призванию, но существовал в литературном мире, оставаясь и в нем человеком аппарата, деятелем литературы, а не литератором. Мне интересно рассуждать обо всем этом, потому что общение в течение многих лет было одной из важнейших составляющих моей жизни: я ведь побывал и врачом, и писателем, и редактором, и журналистом, и профессором, и еще неведомо кем. Все эти занятия подразумевали общение и умение находить контакт с разными людьми. Сразу же скажу, что одним из самых ласковых, но неискренних людей, встретившихся мне на жизненном пути, был Олесь Гончар. Одним же из самых искренних моих знакомых, обладавших в то же время фантастически скверным характером, был Павло Архипович Загребельный. Странное дело, Павло бывал скрипуч и капризен, иногда манерен до неприличия, но личность его всегда притягивала и прикрепляла к себе. Он, мне кажется, был из породы одиноких охотников, любителей уединенных раздумий. Но при этом он, настоящий писатель, человек творческий, долгое время был обязан занимать высокие должности, возглавлять официальные организации, общаться с высоким начальством, подчас не уважая ни организации эти, ни начальство. Его делали царедворцем, а он постоянно срывался, поспешно реализовывал себя в книгах, потому что работа оставалась единственным убежищем от сует. Наверное, поэтому он читал и писал так много. Характер Загребельного и предписанное ему общественное положение контрастировали невыносимо; от этого на службе Павло редко бывал благодушен. Он выпускал пары в непрестанном бурчании, в приступах суетливого гнева, в умении обидеть или унизить оказавшихся рядом людей. Все это бывало публично, после чего Павло мучился, искал способы исправить содеянное и только усугублял ошибки. При этом он все понимал, объясняя свои поступки больной печенью, прошлым пленом – чем угодно, только не тем, что его жизнь не соответствовала желаниям. Еще одной нестыковкой оказалось то, что Загребельный вынужден был много общаться и не с теми людьми, с какими хотел. В украинском Союзе писателей высоко ценилось умение выпить с нужным человеком в буфете, потолковать о видах на урожай, повздыхать о нечитаных книгах, но с обязательными комплиментами в адрес очередного собеседника. Гончар был политиком и умел все это, умел обволакивать и привлекать. У Загребельного лучше всего получалось обзывать и отталкивать. Не то чтобы Павло был так уж принципиален, но он бесился от необходимости врать. Он был из крестьян, и это как раз тот нечастый случай, когда человек стал аристократом естественно, никого при этом не расталкивая и не унижая. При этом ему надо было существовать в окружении людей, многие из которых только симулировали любовь к деревне и труду на земле. Он не хотел пейзанствовать, картинно утирать нос пальцем, доказывая этим, что вышел из глубин народа, а главные свои университеты постиг на завалинке. Загребельный стал для меня в Киеве – кроме, может быть, еще Ми-колы Бажана, – едва ли не главным украинским аристократом, представителем породы, выжженной и тем не менее возрождающейся к жизни. В условиях Киева это стало трагедией глубоко уважаемого мною непростого человека Павла Архиповича Загребельного.