И теперь Анна тоже теряла свою — соскальзывала на обочину, в тоску, в бездну. Энн слезливо шмыгала рядом, уткнувшись носом в мерзлую стену. Как она опостылела. Временами раздражала. Они перестали понимать друг друга. Унизительная зависимость от денег мисс Уокер угнетала. Но Анна не видела выхода, она была такой же заложницей Энн, как сама Энн была заложницей железной воли мисс Листер. Они трагически зависели друг от друга. И обеим приходилось с этим мириться.
Анне казалось, что все это время она не путешествовала, а лишь трусливо убегала: в юности — от своей «неестественной» натуры, в молодости — от сумасшедшей несчастной любви к Мариане, которая, ответив взаимностью, жестоко и поспешно вышла замуж, став добропорядочной миссис Лоутон. Она убегала от Марианы в другие любови, быстрые, притворные, болеутоляющие, и надеялась, глупая, вернуться к ней, единственной. Но Мариана оставалась неумолимой и безнадежно замужней. И Анна убегала вновь — в науку, в мирные райские кущи изумрудной ботаники, занималась, малоуспешно, делами угольной шахты, хаотично перестраивала Шибден-холл. Не помогло. Тогда она придумала новый гениальный путь бегства от себя — в брак. Нашла одинокую, несчастную, податливую мисс Уокер, владелицу солидного капитала, хозяйку дворца Кроунест. Предложила руку и сердце, вскружила ей голову. Энн потеряла рассудок от ночных изысканных ласк подруги и дала согласие. Они обвенчались — тайно, в Йоркширской церкви, во время воскресного богослужения — шепотом поклялись друг другу в верности и преломили хлеб. Мисс Уокер обрела женское счастье и больше не плакала ночами. Мисс Листер стала наконец женатым богатым джентльменом, получив право распоряжаться финансами Уокер. И вот теперь, на занесенной снегом дороге, где-то между Владимиром и Нижним, она поняла, что семейное счастье было обманчивым, как и обещания Марианы вернуться.
Энн была чужой. Милой, доброй, очаровательно бесхарактерной, но совершенно чужой. В ней все раздражало — нервно дрожащие руки, красный от слез и вечной простуды нос, ее напряженное молчание, громкие навзрыд истерики и неожиданная податливость, неумение сопротивляться, ее старушечьи чепцы, шерстяные чулки, прыщи на лбу, холодные лягушачьи ноги. Листер все чаще вспоминала слова проницательной княгини Радзивилл: «Почему вы выбрали себе такую компаньонку? — Она не называла ее племянницей, она все понимала. — Кажется, у вас с ней не слишком много общего». И Анна не нашлась что ей тогда ответить. Кажется, пролепетала неуклюжее оправдание: мисс Уокер незаменима, хорошая хозяйка, только она отважилась поехать в Россию, другие отказались… Софья взглянула на нее с понимающей печалью. И больше не возвращалась к этому разговору. Но к нему часто возвращалась Анна.
Да, княгиня была права: Энн стала ее домохозяйкой, кухаркой, камеристкой. Она давно уже перестала быть любовницей. А любимой, кажется, не была вовсе — в 1832 году Листер поддалась легкому увлечению, подстегнутому обстоятельствами, несбыточной любовью к Мариане, скудными финансами, острым желанием почувствовать себя джентльменом с уютной женушкой под боком, обзавестись стабильным доходом, обрести банальный мещанский уют — как у всех. Но она не стала как все. И даже этот странный тайный брак казался теперь глупой прихотью. Он потерял значение. Энн превратилась в привычку. Она была хороша лишь за приготовлением обеда и за пяльцами. С ней было нестерпимо скучно — до горечи, до комка в горле. Энн не поспевала за проворным ненасытным умом Анны. Она не умела поддержать умную беседу со светилами науки, обидно ошибалась в датах, числах, названиях, сбалтывала глупости — всем было легче, когда она молчала. Анна попала в ловушку — в зависимость от денег Энн, не могла отказаться ни от них, ни от нее, той, которой она поклялась в вечной любви и, черт побери, вечной верности. И она бежала — с ней, но от нее. Бежала от себя самой — от мучительного, необоримого, страшного одиночества, которое всегда было частью ее сложной беспокойной натуры. Бежала в Россию, и этот дорогостоящий побег бессовестно оплачивала из кармана Энн, своей надоевшей плаксивой супруги.
Листер с пронзительной остротой осознала, что все это время душой и телом любила лишь Мариану, изворотливую обманщицу, эгоистку, хитрую, ранящую, своевольную и такую нежную, чувственную. Она была изумительной любовницей, умелой, умной. Она часто снилась.
И лежа под варварскими шкурами, в кибитке, где-то между Владимиром и Нижним, Анна вновь ее вспоминала: «В четыре часа я опять “понесла мой крест”, думая о Мариане — я всегда думаю о ней и получаю от этого большое чувственное наслаждение». Мариана ей улыбалась, сладко потягивалась, словно кошка, на белой пуховой перине, манила, хохотала, блистала изумрудами глаз, тянула к себе, в облачную, нежную, мягкую глубину сладкого сна… Пудовый булыжник разнес грезу вдребезги — продрогший курьер изо всех сил грохотал кулаком в дверцу. Анна проснулась. Был час ночи. Они приехали в Нижний Новгород.
Кособокий дом, возле которого остановилась кибитка, словно бы слепили вручную — стены неровные, окна вразнобой. И комнаты тоже — вкривь да вкось. Но путеводители называли его лучшим отелем. Во время ярмарки номера здесь стоили дорого и свободных не бывало. Но в зимний небазарный сезон хозяева боролись за редких путников и сбавляли цены. Они отдали англичанкам почти весь этаж — три просторных зала с прихожей, две комнаты для прислуги и кухню. В каждом стояли крепкий диван, стол с подсвечником, кресло, пара стульев. Стоила эта роскошь всего 12 рублей в сутки.
Подруги умылись, переоделись в домашние рубахи, платья и халаты на меху. Потом напились чаю, намолчались. Перед сном Анна затушила свечу, подошла к окну. Даже когда ее глаза привыкли к темноте, она не увидела ни одного силуэта или огонька. За окном была ноющая пустота — уже знакомого ей молчаливого фиолетового цвета.
Утром поднялись около одиннадцати. После тряской дороги хотелось спать, тяжелая голова кружилась, тело ныло. Явилась Домна, сумрачная, как нижегородское утро. Охая и проклиная бывших постояльцев-грязнуль, вычистила и вымыла комнаты. Потом позавтракали. И весь день просидели в отеле — сначала Анна строчила обращения влиятельным лицам, потом принимала их у себя.
«Император Николай Павлович лично покровительствует городу. Никто не имеет права выстроить здесь дом или изменить фасад без разрешения свыше. Император дарует большие денежные суммы на улучшение Нижнего Новгорода, и они идут на осушение оврагов, строительство амбаров и хранилищ. Благодаря своему превосходному расположению город в скором времени разбогатеет и разрастется. Нижний Новгород будет процветать. Его будущее блистательно!» Генерал Михаил Петрович Бутурлин захлебывался от комплиментов себе и своему городу. Он был его губернатором. Работал без устали. Пресекал воровство и вольнодумство, подстегивал ленивых бюрократов, которых терпеть не мог, и спускал с купцов три шкуры, если подозревал их в сокрытии налогов, что они делали регулярно. Говорили, что за первый год на посту сэкономил казне целых 300 тысяч рублей.
Это был верный николаевский служака и внешне красавец: взбитые на кавалерийский манер каштановые волосы, тонкие грозные брови, длинный нос, округлый подбородок с ямочкой, маленький безгубый рот с аккуратными полумесяцами ухоженных усиков. Он чем-то напоминал Петра I. И был таким же противоречивым — просвещенным и жестоким, неумолимым и гибким, с анемичным лицом и горящими глазами. После своего цветастого рассказа о великолепном настоящем и блистательном будущем Нижнего он пригласил путешественниц к себе на обед и по-рыцарски одолжил на день экипаж, украшенный пышным гербом, — с таким пропуском британки могли ехать куда угодно.