* * *
Четырнадцатого ноября Софья пригласила Энн и Анну на семейный обед. Были старушка Урусова, ее сиделка и сестра Наталья с супругом, графом Кутайсовым. Граф задавал ритм беседе, подбрасывал темы, шутил. «Он выразил обеспокоенность за меня с Энн — в нашем путешествии нас непременно должен сопровождать джентльмен. Я поспешила его успокоить — с нами ничего не случится, мы ведь не красавицы. Впрочем, да, у меня красивый нос, а третьего дня княгиня Радзивилл сказала, что я почти привлекательна, и намекала на то, что я очень мила. Они все расспрашивали меня о прошлых путешествиях и опасностях, подстерегавших на пути. Называли меня храброй. После обеда мы сидели с княгиней в ее спальне — уже догорели свечи, но мы не спешили расставаться, мы сидели и говорили в темноте. Она жаловалась на боль в глазах, впрочем, сегодня чувствовала себя лучше… Она в шутку назвала меня Минервой — княгиня впервые позволила себе забыть об английской деликатности».
Но об этом не забывала Анна — ни на минуту. Она держалась изо всех мужских сил, стиснув зубы, сжав сердце. Минерва — что ж, пусть так. Она будет Минервой в стальных доспехах. Она не даст себя победить.
На следующий день Венера продолжила сладкую пытку и вновь пригласила на чай. Отказать немыслимо — Урусовы оскорбятся. Но пойти значило добровольно согласиться на новые муки. Анна изнемогала — она устала от истязаний. Но ей безумно, до лихорадки хотелось увидеть Софью. И она приняла приглашение. Минерва натянула свои боевые доспехи: корсет-кирасу, подъюбник на конском волосе, черное шелковое платье с воротником-стойкой. Шею туго обвязала черным байроническим шарфом. Перстень на указательном пальце, огненные стрелы в глазах — она готова.
За полчаса до мучительного чая к ним на третий этаж взобралась старушка Урусова. Охала, сопела, ловила воздух губами, едва отдышалась — слишком уж высоко. Ее подхватили, ввели в гостиную, заботливо усадили в кресло. С минуту она приходила в себя. Позади бдительным тушканчиком встала верная сиделка-англичанка. Анна и Энн присели рядом. Княгиня наконец отдышалась, утерла тугое лоснящееся лицо батистовым платком и высморкнулась туда же. Затем выпутала из дремучих складок старушечьего капота золотую лорнетку, поднесла к глазам, прицелилась и с минуту изучала номер подруг. Покачала головой, причмокнула: «Бьютифуль». Что означало — княгиня довольна. Сухой штрих ее рта с лучиками морщин растянулся в солнечную улыбку. Старушка закурлыкала: дескать, пришла посмотреть, как они живут да как у них дела, и видно, что все слава Богу, и с погодой им, кажется, повезло, не морозно, и что же они еще посмотрели в Москве, и не скучно ли им — и так далее. Энн вежливо отвечала, пока Анна любовалась Урусовой, улавливая в старушке черты обожаемой Венеры. В молодости она была, верно, ничего, лицо приятное, ровное, когда-то красивое — от мужчин определенно не было отбоя. Серые глаза, потухшие, подслеповатые — а раньше, возможно, истово-синие, как у Софьи, и руки, холеные, пухлые, в ямочках, аккуратные пальцы с заостренными кончиками — тоже как у нее.
Анна рассматривала шуршащий шелковый капот с бархатными воланами, французский лорнет с надтреснутой фарфоровой ручкой, смешной чепец с дрожащими кружевными крылышками, сизые пудренные букли, прилепленные к вискам, слушала уютное английское квохтанье княгини. Ее «oh dear», «I say», трудные шипящие «s» и «sh», которые она высвистывала, — все это напомнило ей дорогую, любимую тетушку Анну. Странно, как она раньше этого не заметила — они были очень похожи, манерами, капризами, старинным георгианским выговором. И даже недугами — обе страдали болезнью ног.
От старушки, как от ее тетушки, веяло уютом, спокойствием, домашним родным теплом — Листер повеселела, будто оказалась в Шибдене, где ее любили, понимали без слов, никто не осуждал, не мучил. Анна вдруг отчетливо увидела себя со стороны — какая же она глупая, зачем придумывала эти доспехи, тренировала мину безразличия, отчего видела в зеркале отражение Софьи, ловила ее взгляды, искала повод приблизиться к ней, незаметно ее коснуться… Она определенно сходила с ума. Нет никакой Венеры. Нет пыток. Ее всего лишь приглашают в гости — старушка и милые дочери. Это всего лишь знак вежливости. Никто не хочет ее мучить. Никто о ней не думает. Она ни в кого не влюблена!
Урусова закряхтела, сделала капризный знак, что хочет встать, отмахнулась от «тушканчика» и крепко ухватилась за руку Анны. Скрипя, поднялась и тяжело, медленно, боком сошла по лестнице. «Тушканчик» и Энн просеменили следом.
Чай накрыли на пятерых в зеленой комнате. За столик вначале усадили запыхавшуюся Урусову, слева присела служанка, напротив — Анна с подругой. Когда наконец повисла звенящая пауза, из-за бархатной тускло-оливковой портьеры, словно актриса на сцену, тихо и торжественно вышла княгиня с наглой сладко-лукавой улыбкой. У Анны холодок пробежал по спине, больно стиснуло сердце — будто его прокололи клинком. Ее вновь накрыла тяжелая волна неприятного пульсирующего чувства — ноющей боли, стыда, любви. Все вернулось. Но она быстро овладела собой — лишь пробежалась пальцами по лбу.
Игриво-приветливая Радзивилл по-кошачьи обошла столик, расцеловалась с маменькой, поздоровалась с гостьями и, проходя мимо кресла Анны, украдкой коснулась ее плеча. Потом мурлыкнула, уселась подле маменьки и все с той же очаровательной улыбкой принялась разливать чай на правах старшей дочери.
Она ловко управлялась с чайником — черный байховый напиток лился, пенясь, и вместе с ним лился прелестный смех Софьи. Потом говорили, как всегда, о модах, светских новостях, литературе, балах… Великосветский английский Урусовых звучал в унисон с чистыми высокими нотами их благородного британского фарфора. Вечер словно исполняли по партитуре. Софья, ее автор, была довольна своим послушным камерным оркестром. Она весь вечер не замечала Анну. Болтая о чем-то, обращалась к Энн. Когда Анна отвечала Урусовой, Венера улыбалась маменьке или рассеянно блуждала синими глазами по потолку, потухшим портретам, забавным завиткам обоев или рассматривала золоченый ободок своей чашечки, тихонько поворачивая ее в руках.
Старушка княгиня вспоминала Париж своей юности, напудренных щеголей в высоких париках, божественные пирожные — всхлипывала и прикладывала платочек к глазам. Маменьку утешали ватрушками. Софья мягко ее пожурила, отчего та не ведет дневник, не садится за мемуары. Старушка согласилась — ведь и ее супруг, и все вокруг усердно составляют записки, воспоминают прожитое. «И неожиданно Софья призналась, что тоже ведет дневник и поверяет ему тайны своего сердца. О нем знают лишь самые близкие люди. Спросила, желаю ли я взглянуть на него, прочитать то, что внутри». И впервые за долгий вечер Венера взглянула на нее — обожгла ледяным взглядом, рассекла сердце сталью. «Я ответила, что желаю, к тому же было бы любопытно увидеть ее почерк». Софья поднялась, пригласила следовать за ней. Притихшую побледневшую Энн оставили на попечении старушки-княгини, и та принялась одолевать ее вопросами об английских пилюлях и целебных свойствах йоркских болот.
Венера держалась чуть впереди, показывая путь. Анна шла следом, считала секунды, успокаивала сердце, сжимала кулаки так, что ногти впивались в ладони. Софья опять приглашала на пытку. Листер понимала, что делает ошибку, нельзя идти у капризницы на поводу. Но Софья так хороша — одуряюще, дьявольски. Отступать поздно. Нужно выдержать. Джентльмены не сдаются.