Охотничий нож, длинный, толстый, зубастый. Вверху на левом бедре, там, где кожа была намного светлее, виднелся свежий порез. Сочилась кровь.
Мы заговорили одновременно. Я хотела знать, что он делает, он отвечал: уходи. Но я устала уходить. Я спрашивала, не больно ли ему, не позвать ли маму с папой.
— Нет, — сказал он. — Нет-нет-нет. Это не случайность.
— Ясно, что не случайность, — ответила я. — Ты видишь здесь кого-то еще с ножом в руке?
Он со стуком бросил нож на верстак, будто это о чем-то говорило. Например, что все кончено. Из пореза капала кровь. Ноа просто смотрел.
— Исправь, — сказала я.
— Не могу, — ответил он.
— В смысле, сейчас? — спросила я. — Или вообще?
Мы глядели на кровь. Ноа так напряженно смотрел на рану, что я думала, у него лопнет лицо.
— Ноа?
— Никогда уже не было так, как на Новый год, — сказал он.
Это все объясняло. И почему он принимал посетителей только один на один, за закрытой дверью. И почему вернулся мужчина с Паркинсоном.
— Ноа, — начала я, — все эти люди…
— Я все равно что-то делал, — перебил он. — Чаще всего я это чувствовал, как если бы побывал в их теле. Но все эти картинки, приказы приходят снова и снова, я даже не знаю… — И он хлопнул себя ладонью по голове. Сильно. Потом еще раз. Потом зажмурился — и еще. Из-под закрытых век бежали слезы.
Я коснулась его спины, но он дернулся, точно от укуса.
— Уходи, — сказал он.
Пожалуй, я не удивилась. И сделала, как он сказал.
* * *
На следующий день после школы я вернулась в спортзал. Жара пуще прежнего. Ни облачка — не день, а головная боль, от которой щуришь глаза. Шипение и стук автобусных тормозов. Рев голосов в спортзале и снаружи. Даже легкий веселый треск: в передней комнате рекреационного центра играют в пул. Я наблюдала за халау
[37] сквозь открытую дверь.
Мы договорились, окей. Потому что я не попросила маму с папой оплачивать мое обучение. Я знала ответ. И куму сказали, что я могу приходить, если буду смотреть снаружи, так? Когда куму Вайлоа — в топе, изношенном до прозрачности папиросной бумаги, с торчащим из-под мышки пучком волос, похожим на вана
[38], лбом в оспинах и дельфиньей улыбкой, — когда она сказала, что я могу выучить все, что вижу, я сказала себе, что научусь всему.
Куму заиграли музыку для разминки. Мягкие легкие шлепки по ипу. Я повторяла за девушками в спортзале: ами, уве, кахоло, хела
[39], шаг, взмах, руки то как молния, то как вода. Покачивания и круги бедрами. Моя спина и все косточки. Твердая, как копье. Я чувствовала себя на месте. Точно гавайка из прошлого, ритм ее хулы. Гибкая, в шрамах, почти чернокожая — так я себя ощущала. Сомкнутые маной
[40] губы, обнаженная грудь выставлена наружу, никаких платьев хоуле. Руки, что плели циновки из лау хала
[41] и носили с полей кало
[42], сжаты в кулаки.
Может, мама, папа и боги не дорожили мною, как дорожили Ноа. Но это не значило, что я не могу стать кем-то. Я все-таки могла.
4
ДИН, 2001. КАЛИХИ
На стене напротив моей кровати висит плакат с надписью, я вижу ее сразу, как только просыпаюсь, и верю в нее больше чем во что бы то ни было. Там так: каждое утро газели должны бежать быстрее самого быстрого льва или их съедят. Каждое утро львы должны бежать быстрее самой медленой газели, или будут голодать. Это правда: в мире всего два типа людей. У нас в Линкольн-хай все именно так, ага — ребята в боро боро жалуются, что в частных школах дети получают все, чего только захочут и не знают настоящей жизни, но те же самые ребята из Линкольн-хай только плачутся и ждут сложа руки. И не один из них не разу не встал и не взял чего хочет, и кто они как не газели? Я то не газель, не пугаюсь и не бегу. Я всегда был и буду гребаным львом.
Но есть и третий тип людей. Точнее не тип, просто мой брат, я не хочу верить в него, но чаще всего верю. Верю. Я видел и акул, и потом, как он поумнел, как люди приходят к нему, потому что слышали то, что случилось на новый год. Мама с папой, особенно мама, говорят об аумакуа и о том что возвращаются старые боги айна
[43]. Иногда когда она об этом говорит у меня даже бегут мурашки. В общем я верю, да. Противно — да, противно — в этом признаваться, но верю.
Часто бывает, я просыпаюсь, вижу спящего Ноа под выцветшим синим одеялом, изо рта свисает слюна, как раньше, когда он приходил к моей кровати, ему снились кошмары, а я говорил ему то, что все хорошо, залезай ко мне, он был горячий как угли в хибати
[44]. Только теперь я просыпаюсь без него, кушаю хлопья, шучу с мамой и папой, входит Кауи, все улыбаются, я их смешу, только я. Но тут — опа — является Ноа, и все начинают его расспрашивать какие планы на день, хорошо ли он спал и на какие внеклассные занятия ему записаться в Кахене.
Трудно не разозлиться за это все. У меня в груди словно кулак сжимается.
Раньше мы жили как: я пукал брату прямо под нос, Ноа такой — ну хватит, маху, и на меня. Мы завязывались узлом, даже Кауи втягивали, боролись втроем на дешовом проженом кавролине в “Олд Нейви”
[45] или на крутом берегу в Сэнди-Бич. Мы тогда просто возились, не брызгали слюной от ненависти, не тыкали друг друга локтем в горло — это все началось позже. И началось жоско.
Или все эти каникапила по выходным, когда мы оба сидючи на поцарапаных краснозеленых складных стульях играли на укулеле, пели “Серфинг на Большом острове”, мама доставала из холодильника спэм-мусуби, а папа готовил на гриле курицу шойю
[46]. И это у нас бывало пока Ноа не научился очень быстро двигать пальцами по струнам и грифу уке, а когда я пытался его догнать, делал это еще быстрее. Чтобы потом улыбнутся и сказать: давай я буду помедленее и тебе покажу.
Говнюк. Но в беге он меня ни разу не победил, да и вообще в спорте, было видно что у него нет никаких способностей к этому, не то что к учебе или музыке. И я упорно тренировался с ним или без него, и в конце концов двигался по площадке легко и плавно точно река, и не было никого круче меня. Иногда брал Ноа с собой в парк играть в защите если больше не с кем было играть, даже позволял ему набрать пару очков чтобы все в-за правду, но потом перехватывал мяч и побеждал. Ноа еще долго ходил со мной в парк, хотя знал то, что ему все равно не выиграть.