– Это Александр, мы с ним друзья детства.
Она вообще была остра на язык. Опять же через много лет, уже очень немолодой дамой, она танцевала с молодежью, в том числе и с моей женой Леной, где-то на террасе Дома творчества в Хосте. Оступилась и сломала ногу. Ее подхватил красавец-грузин и на руках понес к машине.
– Представляешь, как ей было больно, – делилась по телефону Лена, восхищенная стойкостью И. В. – Но она, пока ее нес в объятьях молодой мужчина, успела произнести: «Ради такого момента не жалко и ногу сломать».
Это было типичное для нее bon mot. У И. В. был своеобразный черно-советский юмор. Известно, Альтман в молодости был дружен с Ахматовой, написал ее знаменитый русско-музейный портрет. Анна Андреевна посвятила ему стихи: «Теперь не знаю, где художник милый… /Но чувствую, что Музы наши дружны /Беспечной и пленительною дружбой, / Как девушки, не знавшие любви».
И. В. рассказывала спокойным, беспечным тоном, без всякого вдовьего надрыва:
– Зима. Пришла в Комарово на кладбище, что-то там делаю у могилы Натана. Вдруг – группа лыжников. Видимо, отдыхающие из окрестных санаториев. На лыжах за культурой. Кладбище-то достопримечательное. Вот они и стоят, потные, пар идет. И экскурсовод, тетка такая типичная профсоюзная, им объясняет: здесь лежит поэтесса Анна Ахматова. А здесь вот – могила ее мужа, художника Альтмана.
За ней многое повторяли. Вот хотя бы на ту же примерно тему:
– Может, я была Натану не лучшая жена. Но зато какая я вдова!
И вот такой легендарный человек предложил мне, студенту, написать статью о художнике Брониславе Брониславовиче Малаховском. Погибшем муже ее погибшей сестры. И. В. была человеком огромной пробивной силы. Обычно это слово употребляют с коннотациями житейски-делового плана. Но не в случае И. В.! Она действовала в полном сознании правоты своего дела. Пробивала непробиваемое: советские нравы и предубеждения, бюрократические процедуры и коллективные страхи. «Пробила» мемориальную доску на «доме специалистов» по Лесной улице, 21, где Альтман прожил весь свой советский период жизни. (Здание символичное, переходное между конструктивизмом и сталинским ампиром. Альтман и сам завис между двумя эпохами в каком-то остановленном прыжке: отталкивался от авангарда, но приземляться в соцреализме никак не хотел.) Но сначала И. В. установила именно такое надгробие на кладбище в Комарово, какое хотел художник: куб с выгравированным знаменитым альтмановским глазом-цветком. Распорядилась его творческим наследием. Словом, для памяти Альтмана она сделала все, что могла, вплоть до публикации отличной монографии о нем М. Эткинда. Действительно, безупречная вдова! Пора было взяться за невыполнимое: книгу, посвященную Малаховскому. Он был, как я теперь понимаю, обаятельнейшей фигурой тогдашней художественной жизни. Представитель старинного шляхетского рода, сын выдающегося инженера, создателя знаменитых паровозов – «гончих Малаховского», архитектор, сатирический рисовальщик, не избегавший самых опасных сюжетов, детский иллюстратор… Оказалось, Б. Б. помнили и готовы были писать воспоминания многие замечательные люди: от К. Чуковского до И. Андроникова. Писать начали еще в Оттепель, пробивать в печать книгу выпало на самые что ни на есть заморозки. Никто не верил, что издание состоится. Может, и предисловие написать И. В. мне доверила, потому что более опытные искусствоведы не брались – не верили в успех. И. В. верила. За всем, что она делала, стояло неоспоримое:
– Погубили мою сестру? Погубили. Убили ее мужа? Расстреляли. Невинных, ведь так? Иначе не реабилитировали бы. Наверное, отрицать не будете, что Малаховский был талантлив? Какие люди любили его как художника! Вы только почитайте, какие имена, и что пишут. Сейчас вся эта тема с государственной точки зрения не актуальна? А для вас лично? Вы что, готовы погубить его во второй раз?
Тут мало кто мог смотреть ей в глаза. Лично никто не хотел ассоциироваться с палачами старой школы. Новые начальники решили идти другим путем – обкорнать тексты до предела узнаваемости. И. В. выдержала и это. И когда по выходу книги собрала всех авторов в ресторане Дома архитекторов (помню, как робел в присутствии медальных профилей), пресекла разговоры о произволе цензоров. Этот произвол был для нее понятен и неинтересен. У нее совершенно не было приступов либерального негодования по поводу «нарушений социалистической законности»: она не ждала иного от этой власти. Иллюзий не питала. Никаких. У нее был семейный долг. Так она хлопотала за сестру Марию (Мусю), сосланную, в течение пяти лет не ведавшую о судьбе мужа и продолжавшую надеяться, что он не погиб и пребывает где-то в лагерях. Так она воспитывала и ставила на ноги детей Малаховских: Дмитрия и Екатерину. Для нее было важным – прежде всего не дать забыть дорогие для нее имена. Остальное – восстановление историко-культурной справедливости и пр. – было уже делом других. Которые, может, придут. Но с какой интонацией она сказала, подняв первую рюмку:
– Что ж, помянем невинно убиенных Марию и Бронислава!
Это я запомнил навсегда. При всем том И. В. ни на йоту не ощущала себя жертвой режима. Страдалицей и плакальщицей по ближним. Она проживала свою жизнь, а не выживала. Момент очень важный для понимания людей этого поколения и этой исчезнувшей породы.
Помню, я как-то по глупости спросил И. В.:
– А что вы ощущали в 37-м? Ведь забирали вокруг почем зря, в любую минуту могли в дверь постучать?
– Сашенька, ты не поверишь, но мы жили обостренно весело. Карнавально. Как маркизы в разгар Французской Революции. Пока к гильотине не подвезли, они жить спешили. Так и мы. Мы просто не позволяли себе подстраивать свою жизнь «под них». (И. В. вообще говорила о властях – «они». – А. Б.) Ты пойми, это им, коммунистам, командирам, было страшно. Они пытались убедить себя и власть пытались убедить, что их-то брать «не за что». А мы относились, ну, как к природной катастрофе. Ударит молнией или промажет. Вот Алеше Толстому было страшно. Он жизнь не меньше нашего любил, а может, и больше. Но уж так служил, на такое шел, чтобы стать своим, необходимым. Страшно ему было, что все это он зря, а такое вполне могло тогда случиться. Когда мы узнали, что Бронислава (она говорила – Славу. – А. Б.) арестовали, мы поехали к Толстому в Царское село. С Натаном. Он не так давно приехал из Парижа и был под ударом более других. Но он был отчаянным. Он даже в начале 1950-х, в разгар «дела врачей», когда «убийц в белых халатах» каждый день газеты обличали и обалдевшие от дозволенности жидоморы в любом автобусе к евреям вязались, не мог смолчать, до драки доходило. Он, конечно, был со мной. Толстой в дверях встретил весь белый, и не дав мне рта раскрыть, одним духом выпалил:
– Ирина, по моим данным, Малаховский действительно польский шпион, ничем помочь не могу.
А ты и представить не можешь, как мы семейно с Толстыми были дружны. Он у нас и у Малаховских дневал-ночевал, первым им «Золотой ключик» читал. А Слава потом сказку эту иллюстрировал. Толстой мог бы сказать:
«Ничего я не могу сделать, простите меня», мог поплакать вместе с нами. А он так вот: «шпион»… Вот мы с Натаном возвращаемся, я эту дорогу на всю жизнь запомнила, и понимаем: Славы больше нет. И Толстого в нашей жизни тоже нет. Конечно, потом опомнился, помогал Мусе в ссылке. Но как испугался тогда – было что терять, столько на кон поставлено. А мы как-то… были готовы. У Славы отец, старик-инженер, сидел и сидел. У нас с Мусей отец тоже был тот еще – весь советский остаток жизни провел в ссылках.