Может, он преувеличивал пугливость нашей женской части Ученого совета, дам почтенных, строгих правил. Но, как оказалось, вполне стойких. Помню, при предыдущем директоре возникал вопрос: как показать им представленный на закупку рисунок Брюллова, вполне оргиастического характера. С обилием дев и даже фавнов, занимающихся любовью. Вроде даже решили этот рисунок показывать членам Ученого совета по одному, дабы не смущать наших дам. Ничего, никто в обморок не упал. Напротив, даже посмеивались над директорской предосторожностью. Вот и в этот раз ничего не заметили. Или – оказались на высоте понимания неизбежной провокативности современного искусства. И не захотели замечать. Обошлось. Свет не погас. Да и зрители, ошеломленные новизной хюльтеновской выставки, не заметили маленькой выходки Тимура. А может, просто не дошли до второго этажа, где показывался его объект. Шоков было достаточно и на первом, там, где экспонировалась классика модернизма. Где руки тянулись покрутить натуральное велосипедное колесо М. Дюшана на подставке, где вибрировала стальная нить Наума Габо, где схлопывалась и снова распускалась веером полусфера из страусовых перьев Ребекки Хорн, где пугал людей манекен с бойсовским костюмом из войлока, где горела архаичная живая свечка за телеэкраном телевизора Нам Джун Пайка… Ну и, конечно, где хлюпала, шмыгала носом «Грязная муза» Раушенберга.
Такие вот картинки с выставки.
Главный
Сергея Любимцева в нашей компании назначили главным антисемитом. Трудно уже вспомнить, почему. Никаким анти-, естественно, он не был, у него и друзей-то не евреев раз-два и обчелся. Скорее назначили потому, что у него вообще примесей никаких не было – происходил из Кеми (это считалось матерной аббревиатурой, якобы писавшейся Петром I в указах о высылке на Севера). Ну и, конечно, Кем-ская волость из фильма Гайдая «Иван Васильевич меняет профессию»…
Словом, заслужил. Поначалу он сопротивлялся, а потом привык. Человек он тонкий, искусствовед с хорошим глазом, но малообщительный, особенно с чужими. За большим столом, если рядом своих нет, больше помалкивает, себе подливает. Но мы-то его препозицию помним. Как-то зашли с ним и другим моим другом, Борисом Семеновичем Элькиным, в какой-то ресторанчик на побережье. Борис Семенович тоже человек уникальный. Директор рынка, знаток Мандельштама, великий ругатель любых властей, защитник своих кавказских и восточных сидельцев от милицейских поборов. То есть не от всех, естественно, а от левых: есть захребетники как бы законные, а есть пришлые, особо наглые, которые идут на разовый хапок. И вот сели мы за столик на воздухе, с видом на залив, заказываем. И вдруг Семеныч разглядел где-то за дальним столом группу знакомцев. Подсел к ним, беседуют. Я тоже подошел из любопытства. Оказалось, это ребята, эмигрировавшие еще при Горбачеве. Они в те времена занимались каким-то бизнесом, то есть были передовиками предрыночных отношений: начинали теневиками, закончили кооператорами. И уехали, вполне себя обеспечив. Не рискнули продолжать бизнес на родине, перенесли его на Брайтон и в другие соответствующие места. Конечно, абрамовичей среди них не было, они были поколением постарше, не такие настырные, да и связей у них таких не было. Словом, средний бизнес. И вот приехали на родину через много лет, осмотреться, может, замутить что-то по-новой. Сидят с Семенычем, перетирают, кто как начинал: кто в скупке, кто на макулатуре. Мне в этом плане предъявить было нечего, и я для живости беседы, памятуя любимые темы восьмидесятых: всякие там «памяти» и прочие любезные сердцу эмигрантов страшилки, брякнул:
– Вот, кстати, за соседним столиком сидит главный питерский антисемит – Серега Любимцев.
Семеныч тут же подхватил:
– Парень, в общем, приличный, с ним договориться можно. Если что, скажете – от нас.
С часик посидели, краем глаза видим: каждый из компании нет-нет да отойдет и за столик Любимцева присядет. И что-то ему втолковывает. Сергей держится снисходительно, выслушивает ходоков, как Ленин в Горках – доброжелательно, но с дистанцией. Потом мы его допрашивали:
– Чего они от тебя хотели?
– Да так, про жизнь рассказывали. У кого дом на Брайтоне, у кого в Швейцарии. В гости звали. Я долго-то не давал распространяться, дай волю, так и рюмку до рта не донесешь.
Ставил их Серега на место. Сколько лет прошло, а стоит показать нашему делавару старой советской закалки главного антисемита, он на всякий случай лично с ним познакомится. Наладит, мало ли чего, отношения. А и то – вдруг ребята решатся снова здесь бизнес открывать. Становиться, так сказать, отечественным производителем.
Вспоминается еще одна характерная история, связанная с Любимцевым и Элькиным. Как-то путешествовала наша компания на пароходе по Волге. И как-то засиделись в каюте. Утром оба персонажа в своих каютах ощутили – пьющие люди меня поймут – некоторые шуги в сознании. Это на нашем языке. В пушкинские времена говорили: вертижи в голове. Оба пребывали в состоянии беспочвенной тревоги. Что? Где? Когда? Рано еще, в иллюминатор ничего не видать. Синхронно, каждый по своему трапу, выползли на палубу. И с радостью опознав друг друга, обнялись. Любимцев при этом – с исторической фразой: «Семеныч! Двести лет вместе!»
Белкинский сон
Позвонил Белкин. Долго не виделись, надо бы встретиться. Сказано – сделано. Встретились в кафе на Итальянской, заказали. Выпили по рюмочке. Смотрю – Белкин какой-то сам не свой. Тревожный.
– Ладно, – говорю, черт с ними, с новостями. Потом. Рассказывай, в чем дело.
Оказывается, у Белкина из головы сон не выходит. Не терпится ему поделиться. Запомнил сон во всех подробностях, ни на что не отвлекался, так что, уверяет, донес полностью, не расплескав. Судите сами.
– Почему-то приснилось, что в моей мастерской – Петр Олегович Авен. Ты знаешь, у нас надо сначала кнопку нажать и сказать в домофон, кто ты и к кому. А он как-то возник самостоятельно, без всяких звонков. Представился просто – Петя Авен. Дескать, проходил мимо, зашел, адрес взял у Саши Боровского. То есть у тебя. Меня поразило, что он был в роскошной пижаме, в черно-белую полоску, ар-декошной. С красным платочком в кармашке. Я, конечно, как человек бывалый, удивление скрыл. Мало ли что. Гость почетный, я было приготовился показывать свои работы. Но Авен говорит, глядя на стену у меня за спиной: «Хороший у вас Чашник, вот этот, темный». У меня сроду не было Чашника. Однако, оборачиваюсь, – вижу: Чашник. Темный такой. Мощный.
– И вот этот Суетин хорош, Николай Михайлович, – продолжает Авен. Я ушам своим не верю. Ниночку Суетину знаю хорошо, но работ ее отца у меня никогда не было. Я даже заикнуться о том, чтобы у нее что-то выпросить, не мог бы себе позволить. Сам знаешь. Обернулся – Суетин. Как живой. Супрематизм. Висит себе немного даже так небрежно, чуть кривовато…
– Родченко у вас редкий, «Дом Моссельпрома». Кажется, даже у Алика Лахмана такого нет, – продолжает Авен. – И вот этот коллаж – тоже классная вещь. Отличный выбор.
Я даже обернуться боюсь. Наконец, превозмог себя, глянул. Работа совершенно мне незнакомая. Кто автор? Спросить-то неудобно. Но сразу поверил – раз Авен признал, значит, не фальшак. Говорю так, между прочим: «Может, посмотрите вот мою последнюю серию»… Авен, вежливо: «Конечно, посмотрим. Но сначала я бы хотел поговорить о вашей коллекции». Вынимает старинный такой арифмометр времен нашей молодости, что-то там подсчитывает… Арифмометр пощелкивает.