– Положим, – сказала бабушка, – особизм этот, шпионство он забудет. Позорище какое. Но вообще ребенок какой-то управляемый. Как это сказать, коллективистский. Во дворе в эту гадость играют, и он с ними. Книг начитался – и под впечатлением. Эдак им каждый помыкать будет.
– Вот из таких они винтики и штампуют, – поддержала мама.
До сих пор не знаю, сама ли мама придумала этот пример, или у нее отложились в сознании слова Сталина: «Я поднимаю тост за людей простых, обычных, скромных, за «винтики», которые держат в состоянии активности наш великий механизм». Я-то, помню, подумал о Винтике и Шпунтике из великой носовской эпопеи о Незнайке. В любом случае она пользовалась Эзоповым языком. За винтиком у нее скрывалось: идейный пионер – активист, функционер, стукачок. Конечно, я этого не понимал, да и не на меня этот язык был рассчитан. На меня была рассчитана интонация. Чтобы я прочувствовал: это не просто взрослый разговор, не предназначенный для моих ушей. Это что-то вроде разговора родителей с врачом, когда я болел: при мне, но не для меня. Диагноз поставлен, и от меня не зависит, как меня будут лечить. Дело настолько серьезное, что уже не зависит от родительских настроений и моего нытья.
– Из слабохарактерных.
В нашей семье характер явно был перераспределен в пользу женщин. Но и отец добавил:
– Следят за другими людьми только слабаки. А уж доносить, стучать «кому надо» – такого в нашей семье не будет.
Дед, который любил народные поговорки, добавил:
– Доносчику – первый кнут.
«В нашей семье» – крайне редко такое говорилось, это я прочувствовал. Надо же, на чем объединились, уж поиграть нельзя. Разреветься, что ли, но я нутром понимал: не пожалеют. Не тот случай. Сговорились. Конечно, я держался. Однако отстаивать свои позиции как-то расхотелось. Нечем было отстаивать. О том, чтобы требовать от родителей «позвонить, куда надо» по поводу предполагаемого шпиона, и речи уже идти не могло. Как это только мне в голову ударило! Людей выслеживать! Может, я действительно какой-то не такой, слабовольный? Когда мне велели идти спать, я не только не ныл, а был рад уже тому, что ко мне вообще обращаются. Чекизм быстро сошел с меня, как катышки с кожи, которую скребут мочалкой в душе. Парень из магазина нас простил. Даже пару раз стоял на воротах, когда мы играли в футбол.
Интересное дело – сегодня появляются люди, говорящие о внутренних врагах, пятой колонне, агентах влияния. Не вылезают из телевизора. Говорят так веско, что не остается сомнений – это они сигнализируют. Наверх. Кому надо. В доме повешенного не говорят о веревке. В стране, потерявшей на борьбе со шпионами апокалипсически большую часть населения, не поминали бы СМЕРШ к Христову дню. Некоторые из моих друзей считают это генетическим сбоем. Что-то в этом есть. Все-таки в стране по наследству миллионам людей передавался ген чекизма. Не думаю, что дело зашло так далеко. Это обычные люди. Ну, слабые, не без того. Ну, инфантильные. Но главное, когда они в детстве заигрались в эту особистскую игру, родители их вовремя не остановили. Так они и продолжают. Это я вам как специалист по шпионскому делу говорю – с десяти лет в отставке!
Curriculum vitae
Тот, кто не читал публичные (в смысле – в больших нетопленых казенных помещениях) лекции в конце семидесятых годов, мало что знает о музыке. Рисково сказано? В любом большом гарнизонном городе послушать заезжих лекторов Общества «Знание» в Дом офицеров обычно свозили курсантов военных училищ. Их набиралось на весь зал. Залы были просторные, часто еще дореволюционной добротной постройки. Несколько сот обритых мальчишеских голов. Как правило, мы видели макушки – уже на первых минутах зал поголовно засыпал. То ли слишком уж их замордовывали, молодых, то ли вообще в эти годы сон был не побеждаем, нельзя было преодолеть это общее состояние сознания. Хоть свисти, хоть кричи, хоть командуй. Опытный лектор знал: прерывать сон – себе дороже. Так что читай себе неторопливо, благо и начальство вот уже носом клюет. Не буди. К концу лекции каким-то мистическим образом сами проснутся. Причем тут музыка? Дело в том, что каждый курсант, завезенный в Дом офицеров, сдавал шинель в раздевалке. Не мог не сдать. И получал номерок. Металлический. Так было заведено. И вот, на протяжении всей лекции, с первой и до последней минуты, в зале падали гардеробные номерки. То по одному, то целыми сериями. В разной тональности. С разной степенью темперированности. Зависящей только от такой непредсказуемой величины, как последовательность разжатия пальцев курсанта в разных фазах сна как функционального состояния центральной нервной системы с неполным прекращением узнаваемой психической деятельности. Во как! Такой вот номерокопад! Как назвать это музыкальное явление? По исполнению это близко к конкретной музыке, использующей звукоизвлечения натурального технического или природного происхождения, связанные с «машинными» шумами, звуками природы и космоса. Конкретная музыка ведет истоки от музыкального авангарда 1920-х, в частности, «Симфонии гудков» Авраамова, в которой звучат выстрелы, заводские гудки, свист пара, шум самолетов.
А по композиции это падение номерков явно имеет алеаторный характер. Чистый Кабаков с Володей Та-расовым – «Происшествие в музее»: музыка случайной протечки, капли, бьющие в подставленные ведра и клеенку.
Я не знал тогда ни Кабакова, ни Тарасова. Я был средним лектором, и с ленцой: не мог да и не хотел особо глаголом жечь, то есть будить курсантов. И все-таки конкретную музыку в падении номерков я расслышал. Не отнять.
Взрыв
Однажды, кажется, в Томске, в гостиничном ресторане (потрепанная сталинская роскошь: плюш и пилястры, оркестрик, солянка и лангет, сто грамм по нарастающей, что тут описывать, гостиничные рестораны по всей провинциальной советской России были близки по форме и содержанию) я заметил себе подобного. Народ гулял – для чего еще местному человеку ресторан. Этот же пытался поесть и явно спешил уйти до эксцессов. Одинокий приезжий за столиком притягивал неприятности, как громоотвод молнии. Задирать (или агрессивно подпаивать) одиноких чужаков, ближе к апогею надрывного веселья, входило в меню, как бы восполняя его скудость. То пьяненькие тетки рвались танцевать, силой вытягивая нашего брата командировочного из-за стола, чтобы раззадорить своих мужей, и те вынуждены были изображать ревность; то просто задиралась местная золотая молодежь. Что-нибудь да приключалось. Мы переглянулись, и он, благо народ еще только собирался, и мест было сколько угодно, подсел ко мне. Это было взаимовыгодно: два пришельца – уже коллектив, на них не обращали внимания: ну, перетирают мужики что-то свое, кому какое дело. Разговорились. Опыт не подвел меня: оказалось, тоже лектор. Тоже от «Знания», правда, из Москвы. И по другой части. У меня тема была – искусство портрета. У него, назовем его Виктор, – психологические аспекты брака. Оказалось, и он на четыре дня. И улетаем одним рейсом (мне приходилось возвращаться через Москву). Решили вечерами, после лекций, держаться вместе. Парень оказался вполне переносимым, разве что немного заторможенным. Сигналы, правду сказать, были. Раз у него появился просвет, и он решил сопроводить меня на лекцию и помочь с картинками. Я дал ему заветную коробку с диапозитивами. После первых же минут я обнаружил, что никакой последовательности кадров не было: мой помощник показывал то фаюмский портрет, то портрет Юсупова работы Серова, за Рафаэлем шел Бродский, из вишенки на торте, каковой я считал фрондерский, рисковый показ автопортрета Малевича, художника в ту пору абсолютно потаенного, ничего не вышло: он выпал в самом начале, после портрета Папы Иннокентия. Я метался по сцене, как вратарь, оставшийся в одиночку против целой команды. Впрочем, импровизируя, я отбил большинство мячей: опыт не пропьешь. Во всяком случае провала не было. Местные искусствоведы даже удивились, как ловко у нас теперь в Русском музее используют монтажный метод. Когда мы с Виктором остались наедине, я призвал его к ответу. Он меланхолически признал, что, действительно, споткнувшись у входа в Дом офицеров, рассыпал мои слайды. Но подобрал все до единого, засунул их обратно. Наугад.