– Похоже, у тебя алкогольная интоксикация. Ни о какой… скопии – я уже забыл, как называлось процедура, – в этот день и речи быть не могло.
– Вот тебе лекарство, – Дэвид дал ужасающего размера бутыль – пей весь день и ночь. В семь утра приедешь. Кстати, сколько ты выпил алкоголя? Я от ужаса ответил наобум – грамм двести. Не мог же я сказать знатоку оперы истинные размеры бедствия! Он смерил меня ледяным взглядом: «Имей в виду, что для тебя это смертельная доза. Я затосковал – червь сомнения закрался в мою душу.
– Что это за врачи у вас американские, – выговаривал я Акинше. – Во-первых, не могут на глаз определить, сколько человек выпил. Да любой нашенский сразу бы определил – глаз-ватерпас! А во-вторых, обидно: двести грамм, видите ли, для меня смертельно! Тоже мне, диагност! Да я уже пять раз за вчерашний вечер должен был помереть! Акинша ласково, с неожиданно появившимся украинским выговором, убеждал меня: пей, Сашко, микстуру. Утро вечера мудренее! Чи завтра что ни так – зараз улетишь! Я тебя ждать буду.
Утром меня переодели в белый какой-то хитон, дали подписать бумажку, что я предупрежден, и в случае летального исхода я претензий иметь не буду. Наркоз начинал действовать, и последний пункт уже как-то плыл перед глазами. Тем не менее, я подмахнул и его. Часа через три я приоткрыл глаза. Доктор выглядел гораздо приветливее.
– Все у тебя хорошо, – сказал он. – Надо, конечно, подождать анализов, но на мой взгляд, ничего серьезного. Уж поверь моему опыту. Я вылетел за дверь в самом радужном настроении. На этот раз в его опыте я, конечно, не сомневался. Акинша, как верный друг, ждал меня у ворот. Он был искренне рад, что все окончилось благополучно. Тут уж нельзя было не отметить. Наверное, Костя вздохнул облегченно, когда такси наконец увезло меня в аэропорт. Он не мог и предположить, что последняя, подписанная мною бумажка, даст о себе знать. Оказалось, она содержала требование сообщить адрес, по которому, в случае летального исхода, надо будет доставить тело пациента. Я дал адрес Акинши. Что-то там сломалось в хваленых американских компьютерах, и каждый год, в течение многих лет, Акинша получает извещение: готов ли он оплатить доставку моего тела, если возникнет такая надобность. Акинша каждый раз честно дает свое согласие. Еще бы он отказался – как бы он выглядел в моих глазах. Так или иначе, ежегодно, где бы он ни жил, Косте по почте приходит все тот же запрос. Конечно, немного обидно, что доставка стоит какие-то незначительные деньги, сущие пустяки. С другой стороны, приятно осознавать, что эта доставка, иными словами, – деливери, – в надежных руках.
Бескорыстный старьевщик
Был на открытии выставки Вадима Воинова на Пушкинской, 10. Посмертной. С конца 1980-х, почти десять лет, мы с Вадиком были дружны. Близко, до ежедневных встреч. Дружба с ним была изнуряющая. Он не умел слушать, любил говорить, обладал даром затягивать тебя в воронку своих рассуждений. Необходимой была и алкогольная составляющая – какая без нее воронка! Рассуждения быстро иссякали; Вадик любил варьировать одни и те же мысли, новой, свежей информацией он вообще не интересовался. Вполне хватало воспоминаний: флотских и тех, которые были связаны со службой в Музее истории города. Они были типичны. Одни касались замечательных (бравшихся на заметку) случаев из профессиональной жизни, другие – не менее замечательных событий из жизни молодецкой, питейной. Были и зарисовки семейного характера. Вадик происходил из семьи высокопоставленных партийцев, пострадавших по «ленинградскому делу». Никогда никакими оставшимися связями с сохранившимися во власти дальними родственниками он не пользовался. Родственные отношения, например, с А. Н. Косыгиным, проявлялись в ежегодных телеграммах с поздравлениями ко дню рождения, которые он получал во время службы на флоте. Вадик любил описывать лица начальников, вертящих в руках телеграмму из Кремля. Так же он в сотый раз рассказывал, как вместе с Косыгиным раз прошелся по Невскому. Вынутый из привычного герметичного мира (кабинет – «Чайка» – дача – кабинет), кремлевский сиделец ошалел от вида фланирующих по улице женщин: «Надо же, какими бранденбурами ходят…». Что он имел в виду? Вадик напирал на рост и размашистую походку центровых ленинградок. Я склонялся к «вещеведческой» версии – одно время была мода на высокие киверообразные меховые шапки, и родственничку могла прийти в голову ассоциация с какими-нибудь бранденбургскими гвардейцами. Словом, особо интеллектуальными наши разговоры не были. Тем не менее, общению не мешало истончение информационного слоя. Вадик притягивал, как я теперь понимаю, полной уверенностью в правильности своей жизни. В ней не было никакой богемной рисовки. Две (кажется) комнаты (дело было до джентризации Пушкинской) с протекающими полами, рваными обоями, без горячей воды. Все заставлено всякой всячиной. В музее задачей Вадима был обход поставленных на ремонт доходных домов начала XX века: он описывал и документировал сохранившиеся камины и печки, «благородный» паркет и прочее. По некоторым домам уже проходились каменной бабой, и по ним рыскали искатели сокровищ: где, как не в Питере, можно было, «вскрывая» полы и перекрытия, найти припрятанное несколькими поколениями горожан. Вадик подобных жучков презирал как музейный работник, все ценное, что ему попадалось, он честно волок в музей. Судя по некоторым деталям, ему встречались и вещи, продажа которых могла бы существенно облегчить жизнь ему и его семье. Где там! Человек твердых правил, он брал себе действительно бесценное – рвань, битые рамы, шляпные коробки, изгрызенные детьми игрушки, старые фотографии и пр. Вот всем этим барахлом и были заставлены комнаты.
Когда-то я читал в пожелтевшей советской газете (может, как раз у Вадика в мастерской, он любил такие конца сороковых) донос-письмо «ряда ленинградских писателей» на М. Зощенко – что-то под заголовком «литературный старьевщик»: дескать, писатель рыщет по помойкам, чтобы найти какой-либо гнилой материальчик для антисоветского рассказика.
Вадик был такой вот старьевщик, траченные временем вещи нужны ему были в собственных далеко идущих целях. Вообще была большая органичность в стиле его жизни и в среде, которую он сам себе создал: клочковатая борода, в последние годы – палка, берет на лысой голове. Помоечные книги, иногда очень неплохие издания. Но опять же – читаемые, а не фигурирующие в качестве раритетов. Разговоры под чаепитие: однобокий чайник, битая сахарница, разномастные чашки и кружки. Если не чай, а просто питие, то те же стаканы и кружки, мытьем хозяин себя не озабочивал. Говорят, однажды из чайника, к ужасу западных визитеров и при полном спокойствии хозяина, выскочила мышь. Нищета? Скорее сознательная бедность. В какое-то время – уж я знаю, сам помогал ему в этом деле, приводя коллекционеров, – Вадик неплохо продавался. Вполне мог изменить свою жизнь («валоризировать» – мое любимое словцо из словаря нашей квазифилософии). Как-то мы с В. Перцом вывезли его в Берлин, где в знаменитой галерее «Авангард» Натана Федоровского была организована его выставка. И здесь Вадик остался верен своим привычкам: сидел в галерее или в винном подвальчике, чужим миром особо не интересовался, на контакт с нужными кураторами не шел, о тактиках и стратегиях продвижения думать отказывался. При этом по-детски настойчиво жаждал этого продвижения, недоумевая: вот они, мои произведения, сами за себя говорят. Где Гугенхайм, где «Модерн Арт»? Но это – table talks. (Есть фото, где мы втроем – с Натаном Федоровским – в берлинской пивной, наверное, обсуждаем планы. Нет уже Натана, нет галереи, нет Вадика, а пивная на Кантштрассе на месте.) Да, он хотел внимания к своим произведениям. Вкладывался в публикации. Принимал бесконечных гостей – нужных и совсем лишних, хихикающих над его бытом. Это «Граждане, послушайте меня…» при нежелании строить профессиональные отношения с арт-миром – единственная слабость Вадима. Зато жил, как считал правильным. Менять в жизни ничего не хотел. Путешествиям предпочитал мастерскую. Встреча с западным contemporary ничего не сдвинуло в его миропонимании. Вообще-то он не хотел расставаться ни с вещами (произведениями), ни с образом жизни. Ради чего?